Вокруг Парижа с Борисом Носиком. Том 2. Авторский путеводитель
Шрифт:
«Ссыльной королевой» называла поселившуюся в 1933 году в Кламаре (сперва на улице Кондорсе, а потом в доме № 10 по улице Лазаря Карно) жену Эфрона Марину Цветаеву жившая неподалеку французская писательница из знаменитой русской семьи – Зоэ Ольденбург:
«Ссыльная королева, бродившая в старых стоптанных туфлях по улицам Кламара, – что там «уборка чужих квартир», заработок более пристойный, чем многие другие, – натирая черепицу пола или раковину, продаешь лишь силу своих мускулов. А она жила, отгороженная от целого мира кошмарной музыкой слов, опалявших ее днем и ночью… ворожея и вакханка, волчица, колдунья, заклинательница, чаровница, звезда, упавшая с неба на перрон станции метро».
Такой представлялась издали молоденькой аристократке загадочная, мифическая поэтесса. Письма самой Цветаевой, написанные из Кламара, содержат обычные
«У нее четверо детей, и вот их судьба: старшая (не андреевская) еще в Праге вышла замуж за студента-инженера и музыканта. И вот А.А. уже больше года содержит всю их семью (трое), ибо он работы найти не может, а дочь ничего не умеет. Второй – Савва танцует в балете Иды Рубинштейн и весь заработок отдает матери. Третья – Вера (красотка!) служит прислугой и кормит самое себя, – А.А. дала ей все возможности учиться, выйти в люди, – не захотела, а сейчас ей уже 25. Четвертый – Валентин, тоже не захотевший и тоже по своей собственной воле служит швейцаром в каком-то клубе – и в отчаянии. Сама А.А. держит чайную при балете Иды Рубинштейн и невероятным трудом зарабатывает 20–25 франков в день, на которые содержит своих – себя и ту безработную семью. Живут они в Кламаре, с вечера она печет пирожки, жарит до 1 ч. ночи котлеты, утром везет все это в Париж и весь день торгует по дешевке в крохотном загоне при студии Рубинштейн, кипятит несчетное число чайников на примусе, непрерывно моет посуду, в 11 ч. – пол, и домой – жарить и печь на завтра…» Можно добавить, что лучшая эмигрантская подруга Цветаевой А. Андреева имела вдобавок терпение выслушивать («с пониманием») все жалобы (по большей части любовные) страдалицы поэтессы и еще находила время, чтобы перепечатывать для нее письма и стихи. Она устраивала у себя музыкальные вечера (с участием С. Прокофьева), чтение стихов…
В ЭТОМ КЛАМАРСКОМ ДОМЕ МАРИНА ЦВЕТАЕВА НАЧАЛА ПИСАТЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНУЮ ПРОЗУ.
Фото Б. Гесселя
Кламару, который казался Цветаевой плоским и невзрачным, русская литература обязана началом цветаевской лирической прозы. Осенью 1932 года Цветаева начала здесь писать очерк о Максе Волошине. Здесь были написаны также «Дома у Старого Пимена», «Пленный дух» и «Хлыстовки».
«…Стихов моих, – писала Цветаева из Кламара в Прагу, – нигде не берут, никто не берет – ни строчки… Эмиграция делает меня прозаиком…..лучшее в мире после стихов, это – лирическая проза, но все-таки – после стихов».
Весной 1934 года, пытаясь подбодрить Ходасевича, Цветаева написала ему из Кламара в его Бийанкур:
«Нет, надо писать стихи. Нельзя дать ни жизни, ни эмиграции, ни Вишнякам, ни бриджам, ни всем… этого торжества: заставить поэта обойтись без стихов, сделать из поэта – прозаика, а из прозаика – покойника».
В несколько лучшем, чем его соотечественники – соседи по Кламару (и тем более, чем его соотечественники и единомышленники, оставшиеся в России), положении находился живший в Кламаре известный религиозный философ (и пылкий политик) Николай Бердяев. Николай Александрович Бердяев был выслан Лениным из России в 1922 году и уплыл в эмиграцию на знаменитом «корабле философов». Бердяевы (Николай Александрович, жена его Лидия Юдифовна, сестра ее Евгения и прислуга Мария) сперва снимали квартиру, а к 1937 году (когда материальное положение семьи стало особенно затруднительным) они вдруг получили наследство от умершей в тот год участницы кружка Бердяева и подруги его жены англичанки Флоранс Вест. Вот как рассказывает об этом Лидия Юдифовна в своих дневниках:
«Как бы предчувствуя свою смерть, она составила завещание. Большое состояние, полученное ею от мужа, она распределила между родными, на благотвор. цели и среди друзей. Для нас это завещание было поистине выходом из критического положения. В июне… мы должны были оставить квартиру, где жили 10 лет, т. к. не могли бы платить за нее из-за повышения цен и вздорожания жизни. И вот именно в это время мы получили этот дом, куда и переехали летом… Дом очень уютный, с небольшим садом, большими каштанами. Нравится он мне тем, что напоминает старую русскую усадьбу…»
Так что хотя бы Бердяеву удавалось жить в Кламаре почти по-барски. В доме бывали гости, устраивались журфиксы, совещания с участием бывших эсеров и левых католиков, собеседования-чаепития, о которых регулярная их участница Е.И. Извольская вспоминала так:
«Мы сидели вокруг широкого стола в столовой, из которой открывался вид на липовую аллею, которая в пору цветения наполняла сад своим сладким ароматом… Казалось, вот-вот увидишь бесконечные хлебные русские поля, вместе с их спелыми стеблями, колышущимися от ветра… На стол подавались разнообразные домашнего приготовления пирожные и пироги, поскольку жена Бердяева и его свояченица обе были искусные домашние хозяйки, делившие свой досуг между философскими размышлениями и тайнами кулинарии…»
Впрочем, Лидия Юдифовна признавалась, что она, как и Марина Цветаева, ненавидела быт, только у нее помойное ведро не стояло посреди комнаты, поскольку быт в доме налаживала ее сестра Евгения. Сама Лидия Юдифовна занималась католической деятельностью и писала стихи:
Мне снилась русская зима.Сугробы снега в переулках.Полозьев хруст морозно-гулкий,Москва, укутанная в снег.…Вот Кремль! Вот башни вековые.Часовни Иверской уж нет……Косматая клячонка, сани.Ванька в шапке меховойКнутом мне машет: «Барыня! А, барыня!Садитесь! Куда велишь?»«Куда – пока в Париж!»Николай Александрович Бердяев очень много писал, мог работать в любом настроении и писал блестяще. Он был религиозным философом, высоко ценимым во всем мире, но был он и политиком, и социологом, и экономистом и, как верно отмечалось, «не чужд был партийной страсти». При этом он считал себя марксистом, левым и, как какая-нибудь студентка из либерального американского университета, опасался, что его, упаси Боже, сочтут реакционером и сколько-нибудь «не левым». Хотя он написал две вполне антибольшевистские, блестящие книжки, он считал себя революционером (вероятно, даже в большей степени, чем большевики). В дневнике за 1943 год Лидия Юдифовна передает слова Бердяева: «Из людей, с которыми я был связан в прошлом (С. Булгаков, П. Струве), только во мне остались еще какие-то элементы марксизма. У них они окончательно исчезли. Я же по природе своей революционер». К тому времени Бердяев уже объявил себя вполне «просоветским» человеком, и это было очень по-эмигрантски. Бердяев, впрочем, с первого дня заявил, что он не сам эмигрировал, а был выслан. Звучит это последнее заявление неубедительно, так как товарищ Ленин предоставлял истинным революционерам выбор: вернуться и быть расстрелянным. Так многие и поступили. Поскольку Бердяев неплохо знал об истинном положении подсоветских россиян, о гибели священников, крестьян, интеллигенции, о лагерях и цензуре, его восторги по поводу демократической советской конституции и сталинского режима наводят на мысль о том, что, глубоко интересуясь Богочеловеком, религиозно-политический философ Бердяев мало интересовался судьбой простого человека. Такое бывает и с французскими философами (примером может служить «друг пролетариата» и человеконенавистник-марксист, исламист-интегрист Роже Гароди).
Надо сказать, что, странные, порой неожиданные и абсурдные пробольшевистские выступления прославленного Бердяева ставили в тупик и людей, лично знавших его, и его исследователей. И Вишняк, и Кускова говорили в связи с этим о «тайне Бердяева», разгадать которую не брались. Дерзнем предложить гипотезу, основанную не на сопоставлении бесчисленных противоречащих друг другу суждений этого европейски знаменитого автора, а на интимном признании жившего в ту же пору Осипа Мандельштама, обратившегося к Господу со смиренной молитвой: