Вокруг Петербурга. Заметки наблюдателя
Шрифт:
«Наша мама, Кузикова (Сотова) Татьяна Матвеевна, заслуженный учитель РСФСР, окончила тот же техникум имени Ушинского в 1927 году. Она много рассказывала об этом удивительном „сангаллийском братстве“, о своей юности, о деревне Каложицы, в которой она родилась и выросла. С 1940 года мама работала в Волосовской средней школе. Являлась передовым учителем, большим энтузиастом своего дела…
Когда мамы не стало, мы, разбирая ее архив, обнаружили рукописи ее воспоминаний. Читать их очень увлекательно. Написаны чудесным языком, очень живо и ярко.
Немного о себе. Я тоже учитель. Работаю в той же школе № 1 города Волосово, где много лет проработала моя мама. Занимаюсь краеведением. Руковожу музеем истории школы».
Ниже мы публикуем отрывки из
Я родилась 15 января 1907 года (по старому стилю) в деревне Каложицы Ямбургского уезда Яблоницкой волости Петербургской губернии. Отец – крестьянин Матвей Алексеев Иванов (тогда так писали). Алексеем звали моего деда, Иваном прадеда. Мать – крестьянка соседней деревни – Евфимия Егоровна. Предками моих родителей были тоже крестьяне, жившие на оброк. Оброк платили помещику-немцу, проживающему в имении Каложицы.
У отца был брат Филипп, летом они вели хозяйство в деревне, на зиму отец (мой дед) посылал их на заработки в Питер. В хозяйстве было две лошади – на них братья уезжали на заработки. Дома оставались две невестки (моя мама и жена дяди Филиппа), да дед с бабушкой. Деда не помню. Но говорят, это был очень властный, скупой и по-своему хозяйственный мужичок.
Машин в хозяйстве не было. Все приходилось делать руками (пахать землю, косить, убирать хлеб, молотить и прочее). В страду, то есть в пору уборки хлеба и до молотьбы дед ложился спать на голую скамейку, чтобы не проспать, будил всю семью в 3 часа утра идти на гумно обмолачивать хлеб. К 6 часам утра свекровь готовила завтрак. Приходили усталыми, ведь снопы надо было обмолачивать вручную. Снопы с зерном, высушенные в риге, били по так называемому козлу, зерно осыпалось, обрывались и колосья с зерном. Потом их молотили цепами, т. е. колотили деревянными колобашками, привязанными к длинным палкам. Колотить надо было в определенном ритме. Получалась очень веселая музыкальная дробь, под которую неунывающие ребятишки плясали.
Позавтракав, шли сразу в поле убирать хлеб. Перерыв на обед с 12 до 2, потом снова в поле до заката солнца. Мы, дети, рано приучались к этому тяжелому труду…
Весь уклад деревенской жизни был иной. Деревянные дома по большей части были покрыты соломой. Только у богатых – железом.
Помимо дома были амбары, куда складывали обмолоченное зерно, которые закрывались непомерно большим ключом. Он так и назвался – «амбарным». К дому (избе) вплотную примыкал двор, чаще всего сделанный из камня с маленькими окнами в конюшне и хлеву для коров, с очень толстыми стенами. Сарай для сена и соломы и гумно для обмолота хлеба. На речке, которая протекала посреди деревни – черная баня. Баня и гумна были не у всех крестьян. Обычно бедняки их не имели, и мыться, и обмолачивать хлеб договаривались у соседей.
У нас были все постройки. Семья не была богатой, но по-крестьянски трудовой, обеспеченной, что в годы советской власти называлось «середняцкой».
Дом состоял из двух половин (2 избы), соединенных сенями. В одной половине, большой и светлой, жили летом, в другой, меньшей, поэтому более теплой, зимой. Большая русская печь занимала почти четвертую часть всей площади избы. Деревянная кровать (перед революцией – железная с никелированными шариками) стояла у одной стены, вдоль другой – лавка. Она раньше приходила и около другой стены, но потом откуда-то появились стулья и одна лавка была снесена. Комод и зеркало над ним. Это уже признаки городского убранства. В углу иконы, перед которыми в праздники зажигалась лампада. Для освещения керосиновая лампа. Сначала помню совсем маленькие – семилинейные, потом и пятнадцати. Это уже была роскошь.
Отец умер рано. Ему было всего 32 года. Отчего умер – не знаем. «Что-то болело внутри» – так говорили. Думаю, что надорвался, ворочаясь с тяжелыми камнями, которые убирали с поля, свозили к дому и из них строили толстенные стены для двора, конюшни и хлева. Эти стены зимой покрывались инеем, в них всегда было темно и парно (окна были маленькими). Считалось, что скотине и этого достаточно.
Сестра родилась через два месяца после смерти отца. Горе матери было велико. Остаться крестьянке летом, в разгар полевых работ одной с маленькими девчонками, когда весь труд был ручной – это очень тяжело. Я помню, она говорила: «Иду с поля, в глазах темно от слез и усталости». Но надо было жить, работать, поднимать детей. Из восьми детей, бывших у матери, мы с сестрой остались две: я предпоследняя и сестра последняя…
После смерти отца у нас в доме появилась бабушка, сестра моего деда по матери. Бабушка приехала из Питера, где прожила в прислугах у купцов, торговавших рыбой, 20 лет. В это время деревенские девушки обычно на лето уезжали в город на заработки, поступали в прислуги к господам, конечно, не очень богатым. Эти господа на лето приезжали в деревню на дачу, снимая для этого свободную крестьянскую избу.
Бабушка была очень религиозна, она заставляла нас читать молитвы утром – перед завтраком, днем – перед обедом и вечером – перед сном. «Прочти молитву ангелу-хранителю, и он будет ночью летать около тебя, охранять твой сон»… Сумерки в избе, где перед иконой горит лампада, завывавшие часто вьюги за окном, создавали какое-то тревожное настроение. Мне очень часто мерещились необыкновенные чудовища в складках одежды, которая висела рядом, то мерещились чьи-то горящие глаза, то еще что-нибудь…
Она с тремя дочерьми жила в деревне. Муж служил где-то в Питере дворником. По-видимому, был какой-то достаток, потому что в деревне был построен большой дом в три этажа. Правда, на третьем этаже была всего одна комната, в которой жила в теплую погоду старшая дочь. Весь второй этаж и часть комнат внизу на лето сдавали дачникам.
Евсеиха была маленькая кривоногая старуха, которая хромала на одну ногу, с кривым ртом. У нее была небольшая лошаденка, по кличке Осман, и тележка. Каждый день на своем Османе Евсеиха ездила в пекарню купца Алексеева, которая находилась где-то на станции Молосковицы, набирала там разных булок, баранок и саек и разъезжала по деревням. «Булаак! Булла-а-ак!» – кричала она тоненьким голоском. Осман останавливался, мама покупала еще теплые трехкопеечные сайки, посыпанные маком, и мы с удовольствием пили с ними чай или грызли мягковатые свежие баранки.
Нам нравилась эта Евсеиха. Она часто приходила в ветхий домишко моей подруги Нюры, которая жила напротив нашего дома через речку. Это была маленькая, вросшая в землю избушка, окна которой, казалось, лежали на земле. Бабка Анна была в деревне повитухой, принимала роды у всех женщин окружающих деревень. Изба была настолько маленькая, что даже нам, девчонкам было тесно. Придет туда Евсеиха, усядется с бабкой Анной за стол чай пить и начнет рассказывать всякие страшные истории. «Идет это он по полю, – говорит она о каком-нибудь мужике, – и вдруг перед ним стог сена. Он хочет обойти его, а стог все перед ним. Перекрестится мужик и скажет – Да воскреснет Бог! И тут…все вдруг пропадет, захохочет, закричит, точно рассыпается». Бабка крестится, а мы прижимаемся друг к другу, нам страшно. И такие истории о нечистой силе каждый раз, и побеждает ее только крестное знамение, да молитва «Да воскреснет Бог!».
Досидишь до сумерек у подружки, наслушаешься рассказов Евсеихи и страшно домой мимо бани идти (баня на речке стояла). Везде мерещится нечистая сила, страшно спать ложиться, бабушка молитву Ангелу-хранителю читает…
Неглубокая речушка, скорее ручей (Хревица) протекала среди деревни. Весной и осенью откуда-то в ней набиралось много воды (то ли ключи кипели у истоков, то ли спускалось барское озерко, которое находилось выше нашей деревни), но речушка сильно разливалась, заливая низкие луга нашего конца деревни. За это, верно, наш конец называли Голландией. Весной вода подбиралась под постройки, заливала картошку в подвалах, которую срочно надо было выгребать.