Вокзал
Шрифт:
— Мечтатель. И подвижник! — И тут Василиса широким жестом откинула с мольберта полотенце. Закрепленный в подрамнике, предстал перед Одинцовым портрет…
В глубине картины, фоном — затворенное окно, синева небесная за стеклами. Крестовина рамы. В центре этой крестовины художник расположил спокойное лицо Василисы. Наклон головы чуть вниз и влево. Типичная для изображений мадонны постановка. Только в руках не младенец, а веточка с шипами и алой розой. Лицо написано тщательно и очень гладко, в академической манере. Протяжным, утопленным мазком.
— Это он…
— Как видишь. Нравится?
— Нравится. Правда, прическа другая…
На картине Василиса была с длинными распущенными волосами.
— Копейкин четыре года меня рисует. За это время я постриглась. До меня он дерево рисовал. Пять лет. Одно и то же дерево. Во дворе росло. Пока не засохло. Спилили недавно. Копейкин рисует, как молится. Он язычник. И редко меняет богов.
— Ничего себе… Пять лет одну картину рисовать! Этак с голоду можно умереть. С такой производительностью. — Одинцов вежливо кашлянул в свою широкую ладонь и озабоченно покачал головой.
— Не боись, водитель… Писчу мы другим способом добываем. Афишки, плакаты, лозунги — все могём! А вот это, сталопть, для души, — вновь аккуратно завесил портрет Копейкин. — Это для умысла жизни. Чтобы кровь под кожей не протухла. Не зацвела чтобы. Пей чай, не ломайси!
— Спасибо, Сергей… Не знаю вашего отчества. Мне пора. Сменщик в парке дожидается. — Одинцов задрал голову, посмотрел на лампочку, как на далекую планету, и, словно бы решившись на отчаянный шаг, произнес: — Вот вы, Сергей, не доверяете мне… Подсмеиваетесь надо мной. Иронизируете. А мне хорошо. И я вас не осуждаю… за то, что вы такой невеселый, такой нервный. Ведь у вас такой талант! Может, чем помочь? Я с радостью! Ну, там краски, кисточки… Достать-привезти. На машине-то проще. Это ж… любить надо, чтобы так нарисовать! — кивнул Одинцов в сторону мольберта.
— А я и люблю, — серьезно произнес Копейкин.
— Рисовать?
Копейкин хмыкнул в ответ. Отвернулся от Одинцова и яростно дунул в кружку с крепким черным чаем.
— Пожалуй, я тоже пойду, — засобиралась Василиса. Подошла под льющийся с высоты окна свет. Достала из сумочки зеркальце, поколдовала над лицом.
— А для чего были-то? — оторвался от чая Копейкин. — Знакомиться приезжали? Друзей заводить? Не за двумя же рублями…
— К художнику приезжали! — не растерялся Одинцов.
В дверях он незаметно отшвырнул от себя назад в комнату жалкие рублишки.
Вышли наружу. Василиса торопливо принялась рассказывать о том, какой он хороший, несчастный и талантливый, этот Копейкин. Какой бессребреник и оригинал.
— Любит вас, — определил Одинцов. — Четыре года одно и то же… лицо рисует. В плену лица находится. А что это у него с рукой? Такая травма тяжелая… Когда это он?
— В послевоенные годы. Снаряд какой-то разряжал. Или мину. В Поповке. Где в войну линия фронта проходила. У него и лицо под бородой все исклевано. И в синих точечках… Его женщины не любят.
— А вы?
— А я люблю, — засмеялась она вдруг беззвучно, словно кошка зевнула.
— Куда вас теперь? — открыл дверцу такси Одинцов.
— Нет-нет.
— Давайте все-таки встретимся. Когда-нибудь. — Одинцов смело посмотрел ей в глаза, в чистую весеннюю зелень взгляда. — Ну, так где… встретимся?
— На кладбище.
— Нет, я кроме шуток.
— И я серьезно… Предлагаю завтра. Не откладывая. Завтра у вас выходной? — Одинцов кивнул. — Тогда на Волковом кладбище. В полдень. Я там работаю. Сотрудником музея. И мне скучно бывает. Одной среди могил.
Одинцова подмывало спросить телефончик или адресок, но сообразив, что для начала и кладбища достаточно, развернулся и поехал на Конюшенную в парк.
* * *
Когда миновали ресторан «Околица», я прибавил скорость. На выезде из города, там, где на грубом постаменте танцует маленькая статуэтка девушки, решил я начать свой эксперимент: малость попугать влюбленных…
На вираже, где шоссейка вплотную к железной дороге выходит, слегка приподнял «Волгу» слева направо.
— Ты что, дорогой, уронить нас хочешь? — порозовел и тоненько, предупреждающе улыбнулся Базиликин. — Нам такой цирк ни к чему!
А Василиса за шею кавалера обхватила и тоже улыбается. Беззвучно. Только глаза потемнели, как травка после дождя.
Потом я на обгоне схулиганил. Встречным «Жигулям» ни миллиметра не уступил, не посторонился. Частник едва на залив не выехал. А я скорость прибавляю. Мимо контрольного пункта ГАИ как из пушки промчался! Смотрю в зеркальце, а инспектор из своей будки по лесенке вниз сыпанул. Должно быть, сейчас мотоцикл оседлает. Только я уже далеко…
— Послушай, парень… Что случилось? Почему такие гонки?
— Оставь его, Маратик, не раздражай. Не видишь, что ли, презирает он нас. Мы для него — господа, баре…
— Послушай-ка, шеф… — близорукий Базиликин потянулся к щитку в поисках таблички с фамилией шофера, и тут я им выдал первую порцию.
— Заткнись, хищник! — Это я у Копейкина таких словечек нахватался. — Я вам не «парень», я вам не «шеф»! А душа человеческая. Секёшь, Ван-Гог вельветовый?!
— Ой! А я сразу подумала — Коля! Коля Одинцов… Заслонился: очки, кепочка… Воротник поднял. Зачем такой маскарад? Уж мы ли не знакомы?
— Они знакомы! А я-то думаю, почему такие выкрутасы? — Базиликин откинулся на спинку сиденья. Начал вытаскивать откуда-то из-под себя сигареты.
— У нас не курят! — строго объявил я художнику и в это время увидел в зеркальце желтую коляску инспектора, выскочившего из-за поворота в полукилометре от моей «Волги».