Вокзал
Шрифт:
В таксопарке пожилой сменщик, разминая ладонями усталое морщинистое лицо, слабенько улыбнулся Одинцову, который бегал вокруг машины, с нетерпением ожидая, когда механик даст «добро» и можно будет рвануть за ворота.
Сменщик дядя Вася в этом году должен был, как он сам выразился, «выехать» на пенсию. И потому не спешил… Не спешил, когда развозил по городу людей, редко шел на обгон, не рвался на заказы, ездил по городу плавно и как-то внимательно, словно прощался с дорогой и потому желал побольше запомнить, уяснить. Не спешил он и в парке. Приглядывался к людям, машинам. Помогал слесарям, делился
— Ты чего это, Николай, козлом скачешь? Или опаздываешь куда? Спешить надо медленно. Знаешь такой закон? Нельзя в бешенстве за руль садиться… Пошли в столовку, минералкой со льда угощу.
* * *
Первым делом отвез Николай деньги Василисе. Он давно уже знал, где она проживает. Не раз провожал ее до двери…
Открыла высокая заспанная женщина. В бигудях. С папироской во рту. Чем-то напоминавшая Василису. Зеленью глаз — вот чем. И всем остальным: брови четкие, нос ощутимый, не копеечный. Рот из больших и широких губ. Достоинство! Вот, вот… Такая осанка во всем облике внушительная. И в Василисе это же сквозит.
— Доброе утро! — петушком пропел Одинцов, восторженно улыбаясь.
Женщина стояла в дверях и курила. Невозмутимо. Она рассматривала незнакомого высокого парня сосредоточенно. Зная толк в этом матерьяле.
— А вы не ошиблись? Вам сюда? — прошумела она, как ветер осенний, прокуренным женским басом.
— Мне… Я… Мы договорились. Василиса и я. Позовите пожалуйста…
— Девочка спит. Взгляните-ка на часы, молодой человек.
— Семь…
— Без семи. Для вас это утро. А для девочки ночь.
— Тогда передайте ей конверт. Подождите, я заклею. — Одинцов послюнил треугольный вырез в тяжелом, весомом конверте, обжал бумагу пальцами. — Вот, передайте. Она ждет.
— Хорошо, передам.
— До свидания!
Мадам не ответила. Она глубоко затянулась из папироски и плотно прикрыла створку. Щелкнули запоры в мягкой, обитой дерматином, двери. На площадке после женщины осталось небольшое голубенькое облако дыма.
Смену Одинцов едва отъездил. Работа не клеилась. Нагрубил одному молоденькому лейтенанту, без разрешения закурившему в салоне. Дважды запаздывал с торможением и налетал с желтого на красный свет. Потом его за нарушение рядности догнал и остановил старшина, оштрафовав на рубль. И даже днем, когда дозвонился до Василисы и получил веселое «спасибо» по проводу, так и не остыл, не успокоился. Думал непрестанно о дедушке Славике. И в пот бросало при мысли о «занятии» денег, и слезы вспыхивали в глазах, застилая проезжую часть. И не мог он нормально работать, пока не примчался на обед домой, пока не ворвался бешеным аллюром в комнату, которая так и застенала паркетом.
Дед накрывал на стол как ни в чем не бывало. Себе тарелку плоскую, на дне которой лавровый листик был нарисован и который постоянно хотелось вынуть из тарелки, — внуку мисочку глубокую, особую. Разливал щи, шумел ложечкой, размешивая в банке сметану.
— Ты чего, Колька, валидол, что ли, потребляешь? Не рано ли? Шофер называется…
— Да нет… Это я вам…
— «Вам»? Кому это —
— Так я ж тебя с ней знакомил, дедушка… Василисой ее зовут.
— Это которая стриженая? С ней все еще? Как не помнить? Деловая больно. Глазами так и проверила меня всего. Так ребра и пересчитала. Крутая будет вспоследствии. Ну, да не мне судить.
— Дедушка Славик… — и вдруг Одинцов на колени перед дедом становится. Глаза поднял, губы трясутся. — А я вам, дедушка, записку оставил… Потому что — преступление совершил!
— Бог с тобой, Коленька!.. Чего ты меня пугаешь? Какое такое преступление?! Убил? Сшиб кого?!
— Нет… нет! Другое вовсе. Я у тебя деньги украл. Смелости не хватило попросить.
— Фу ты, господи… Напугал до смерти. Какие у меня деньги? Наши это, твои… У себя взял. Встань, дурной, с коленей-то, встань. Джипсы, гляди, протрешь… Уф, дьявол, душонку чуть не сморил. Так и зашлась. Ну, думаю, все — наехал на кого, раздавил. — Дед обхватил обеими руками голову внука, потянул вверх, к себе. Прижал к ватной своей безрукавке, душегрейке… И так они помолчали. Долго. Пока не поняли оба, что — пронесло. Что можно жить дальше безбоязненно.
А неделю спустя Одинцов Копейкина встретил. Художника однорукого. Выскочил Николай из метро на Васильевском острове. Вокруг цветы, мороженое, пирожки продают. И вдруг ему под ноги крутобокий, поджаристый пирожок подкатился. Не рассчитал Одинцов движения, на пирожок наступил. Щелкнул тот, как пузырь рыбный, и струйка горячего повидла на асфальт из него выскочила. Беда!
Посмотрел, а перед ним Сережа Копейкин. Это у него из руки пирожок выскользнул. Купил-то, видимо, два. Ну, и не справился. На плече у Копейкина этюдник тяжелый висит. Должно быть, за город ездил. Рисовать с натуры.
— Здравствуйте, Сережа… Это я вам пирожок раздавил. Давайте я вам новый, то есть другой куплю… На природу ездили? А говорите, что ничего, кроме Василисиного лица, не рисуете.
— Закончил я… это лицо. Достаточно. Потому как обман зрения. Не больше.
— Что — обман зрения? Василиса?
— Красота ее — обман.
— Не понимаю… Вы что — поссорились? Из-за меня? Глупо. Разве лицо виновато?
— Василиса… с Базиликиным — расписались.
— Почему расписались? То есть — как это понять? Я ее вчера видел… И она бы мне сказала про такое. Этого не может быть, Копейкин! — Одинцов потянул за лямку этюдника. — Ты чокнулся, Копейкин. Завидуешь… Ван-Гог вяленый!
Копейкин грустно улыбнулся в рыжую с серебром бородку свою, синяя татуировка вросших в лицо порошинок чуть ярче обычного высветилась на побледневшем лице.
— Дерьмо твоя Василиса, — прошептал он, мужественно глядя Одинцову куда-то в переносицу.
И до Одинцова дошло… Понял. Поверил.
— Но почему?! Почему Базиликин? Этот трус, злобный хорек смазливый…
— А вот потому. Потому что смазливый. Вкусный потому что… Профиль у него… А у тебя — так… Подсобное хозяйство.
— Пусть! Все могу понять. Одного не переварить: почему — Базиликин? Почему обязательно расписываться с ним?