Волчье поле
Шрифт:
— Не знал я, что говорить, — Гаврила Богумилович медленно поднял красивую голову, — а теперь знаю… Не поверну я, как Сын Господень не повернул, когда его о том молили. Знал Он судьбу свою, а пошел, принял смерть от каменьев и тем всех нас спас. Не судил он друзей своих, и мать свою, и невесту свою, что оставили они его, что не пошли с ним на площадь, не говорили истину, не стояли под каменьями… И я тебя не сужу, но с дороги своей не сверну. За мной все земли роскские, все храмы Господни, все старики, да женщины, да дети малые. Как
— Так не отдавай! — сверкнул глазами непохожий на Леонида роск. — Возьми меч и встань против саптар, как сама земля нам велит.
— Не земля, — Гаврила Богумилович говорил безнадежно и устало, — гордыня твоя говорит и страх твой. Знаю, смел ты с мечом, смерти в поле не побоишься. Думаешь, мертвые сраму не имут, ан нет! Позор тому, кто гордыне своей в жертву землю родную приносит. И тому позор, кто из страха за меч хватается. Боишься ты, Арсений Юрьевич, шапку княжью в грязь уронить. Не смерти боишься — плена. Что прикуют тебя, князя тверенского, посреди юртайского базара к собачьей миске, если не хуже…
— А ты не боишься, значит?
— Боюсь, как и Сын Его боялся. Но иду, как Он шел, так как кроме меня некому. Потомки Дировы двоих нас приговорили умилостивить хана, да князю тверенскому недосуг. Зайца ему обогнать надобно… Ну и пусть его… Мог бы я, брат мой бывший, принудить тебя. Людей твоих перебить, а тебя самого Обату отвезти хоть живого, хоть мертвого. Сам видишь, по силам мне то, ну да Господь с тобой. Беги, спасайся, тверенич. Знаю, непросто тебе, так и оставившим Его непросто было…
— С Сыном Его себя равняешь?! — Это был не крик, шепот, но какой же страшный.
— Куда мне, Арсений Юрьевич, — опустил глаза Гаврила Богумилович. — За Ним все были — и рожденные, и не родившиеся еще.
— Это так, за Ним все были, а за мной — Тверень и Резанск, но их я обороню. Слышишь, ты, Болотич, князь Залесский?!
— Слышу, княже, слышу. И Он слышит.
Уехали твереничи, исчезли, затерялись во вновь вскинувшейся метели. Последним хлестанул коня похожий на князя, как не всякий брат походит, боярин, снежными, пластающимися в беге волками побежала следом поземка, пожала плечами не дождавшаяся добычи смерть и тоже пошла себе…
— Юрыш, хватит глядеть, глаза проглядишь!
— Что такое?
— Гаврила Богумилович кличет. С ним поедешь. Не все Терпиле греться…
— А я согрелся уже, — бодро объявил толмач, — как увидел, что твереничи творят, аж в жар бросило.
Не засмеялся никто. И не ответил. Только Никеша пообещал присмотреть за конем Георгия. Севастиец спрыгнул на лед, зашагал к ковровому княжескому возку. На душе было пусто и странно, как в детстве после рассказов Феофана о том, что было и закончилось не так, как хотелось.
Леонид должен был погибнуть в битве. Он мог умереть от старости или от кинжала убийцы, но царя прикончили лихорадка и старые раны. Тверенич должен был говорить с Дировичами, как Ипполит Киносурийский с элимскими царями, но согласился поклониться хану, а с пути повернул, оставив последнее слово за Богумиловичем с его динатской правдой. Правдой динариев, яда, шепота… Сталь в который раз уступила золоту, а сердце — уму. Можно успокоиться тем, что время возносит терпение и ловкость, каковых Афтанам не было отпущено. А раз так, забыть о Леониде, о синеве Фермийского залива, Ирине, Василии и жить, как придется.
Ты не стал первым во втором Авзоне? Стань десятым, пятым, вторым в Третьем! Помоги сделать смешной Залесск великим, пусть он сожрет восставшую прежде времени Тверень, подомнет остальных, а потом покажет зубы Юртаю. Варвары больше сотни лет не добывают свежее мясо, а сосут кровь данников. Скоро они зажиреют и передерутся, нужно выждать и ударить в спину. Может, и случится волею князя Залесского в роскских краях третий по счету Авзон, это солнечная Леонидия — пустая мечта. Великую державу славой и совестью не соберешь…
— Хайре, Георгий! — Гаврила Богумилович и на этот раз не упустил случая поупражняться в элимском. Теперь он говорил не только правильно, но и легко. Почти как урожденный анассеополец.
— Радуйся, Государь. — Георгий так и не приучился кланяться, но князя это не задевало. Он любил создавать правила и дозволять исключения.
— Почему ты едешь впереди? — полюбопытствовал Богумилович, словно и не было странной встречи. — В метель даже невоградцы предпочитают укрываться от ветра.
— Я тоже предпочту. Следующей зимой.
Говорить о буранных лошадях и чем-то еще менее понятном севастиец не собирался даже Никеше. Что бы это ни было, оно принадлежало только Георгию Афтану и примерещившемуся у Лавры старику.
— Ты гордец, — удовлетворенно произнес Гаврила Богумилович, — и ты выбрал Залесск, хотя мог уйти к лехам, как собирался. Или в Тверень, где только после смерти кланяются. Ты правильно выбрал. Что скажешь о князе Арсении? Кем он был бы в Анассеополе?
— Стратегом, — если бы был…
— А василевсом?
— Он мог родиться на троне, но не жить.
Гаврила Богумилович улыбнулся. Он был слишком умен, чтобы спрашивать, удержался бы на пурпурном престоле он сам, а Георгий не счел нужным говорить, что мог и удержаться. Анассеополь требовал не только хитрости, но и удачи. Фока Итмон получил все, что хотел, и тут же потерял.
Заскрипели полозья — возок двинулся с места. Гаврила Богумилович откинулся на спину. Он был спокоен, чтобы не сказать — умиротворен, словно это не он только что взывал к Сыну Господа, пытаясь остановить дрогнувшего тверенича, не он сгибался под тяжестью непосильной ноши и шел на унижение, может, даже муку, прикрывая собой бессильных. Конечно, василевсы умеют молчать, умеют скрывать свои мысли даже от своей подушки, не то что от иноземного наемника…