Волчий перекат
Шрифт:
– Тут и читать-то не умеют!
Это был действительно прекрасный пароход, недавно спущенный, на котором ехал министр. Было приятно видеть большой светлый салон, в красном дереве, бронзе и коже, свежие скатерти, разноцветный хрусталь, розовые шапки гортензий над серебром, зеркальные, во всю стену, окна, мягкие диваны и пианино. От него еще пахло лачком и слабым камфорным духом.
– Как мило… даже цветы!
С палубы смотрели они на поселок.
Было пасмурно. Красные ящики товарных вагонов, там и сям разбросанные стройки без крыш – говорило, что это только-только устраивающийся городок.
– Будни… – показала на все певица.
И опять все тянулись изрытые берега, замутившиеся, в белых гребешках, воды, захмурившиеся леса. На одной пристани, где ничего не было, кроме сарая и леса за ним, выгрузили пианино. Его выкатили пароходные молодцы и поставили к горке мешков. Мужик в полушубке потыкал кнутом в доски.
– Стекла, што ль?
– Кто-то живет здесь, любит искусство… – мечтательно сказала певица.
Вспомнила батюшку, и забитое в доски пианино показалось ей жалким и лишним здесь.
За завтраком она сказала задумчиво на какие-то свои мысли:
– Ну да… Но вот… в деревне у нас, в усадьбе, я пела… К нам столько народу приходило, заборы ломали. Приходили после работы, из другой деревни…
Занятый паровой семгой, баритон посмотрел вопросительно.
– Девушки приносили мне васильки. А парни… которые бьют окна в кабаках и дерутся ножами, принесли раз венок из хвои и… соловья! Соловья я выпустила, а венок храню…
– Что же вы хотите этим сказать?
– Ничего я не хочу сказать! – сказала она капризно. – Вот налейте вина.
После завтрака они гуляли по палубе, кутаясь в пледы. В первом классе опять не было пассажиров. В зальце второго посиживали за графинчиком два картузника, чокались и тыкали пальцами. Десятки голов совались через борта внизу, когда пароход принимал с лодки таких же. А на берегу и жилья не было.
– Откуда они появляются? – спрашивала певица, вглядываясь в глинистые лесистые берега.
А они нет-нет да и появлялись – то бородатые, то румяные и безусые, то сумрачные – бабьи, то веселые – девичьи лица. Выходили из каких-то лесных своих деревень. Куда-то, зачем-то ехали. Иногда съезжали на такие же пустынные берега.
Кто-то радостно крикнул:
– Эна, журавли-и!
Певица долго глядела в серое небо. Ползли тяжелые облака – вот-вот начнет сеять дождем, – а под ними две веревочки уголком, темнеющие узелками. Да, журавли… Три серых креста стояли на берегу.
– Что это значит… кресты? – спросила певица у капитана, с грубым бурым лицом, к которому совсем не шла маленькая фуражка.
– Кресты… – повторил он раздумчиво. – У нас тут много крестов. Погибшие которые… по разным случаям…
И, разглядев, какое у ней красивое, нежное лицо и какие славные мечтательные глаза, мягко добавил:
– Скучные наши места, сударыня!
Он был из лоцманов и из всех вежливостей знал разве только одно это слово – сударыня. И, ответив на два – на три вопроса, поднял фуражку и четко кинул на благодарность:
– Мое почтенье.
Чернели вороны на песках. В пролесках кружили грачи. На буром жнивье увидали точно лоскутное одеяло – бабью толпу, провожающую бедную позолоту хоругвей: какой-то праздник. Из песчано-глинистых берегов глядели древние валуны, точно орехи в шафранном тесте. Хохлилось и супилось все в мелком дожде. Гасла даль.
В салоне певица подняла крышку пианино, взяла несколько грустных аккордов, посмотрела в окно и захлопнула.
– Какая тоска!
Кричал пароход, из мути наплывал встречный, тащил мокрую баржу с дровами, с выглядывающей из-под грязной рогожи головой.
– Второй день мы едем, – говорила певица, смотря на замутившиеся в дожде берега, – кажется, целое государство проехали… и только представить всю нашу Россию!…
– Дистанция огромного размера!
– Всматриваюсь я, думаю… Чем живут эти все здесь… Что у них хоть немножко яркого в жизни? Куда-то идут, бегут, везут, валят бревна… точно переезжают все и никак не могут устроиться…
Баритон ходил по салону, засунув руки в карманы, и, раздумывая о чем-то своем, посвистывал. Певица сидела с ногами на диване, кутаясь в мех. Позванивали хрустали на столе, и розовые шапки гортензий мерно дрожали в работе машины.
– «Мы едем… поздно… меркнет день…» Дальше? Это Тютчева, кажется…
– Может, и Тютчева-чева, а может, и Пушкина-кина… – в такт шагам отозвался баритон. – Не помню, как дальше. Ехали бы мы в купе с вами…
– Оставьте. Да… Кругом леса, неуют… кому-то выгрузили пианино… Кому нужно здесь пианино!
– Какой-нибудь попадье. Будет попадья играть, а поп будет танцевать… а волки – выть…
– Живешь в городе, не замечаешь… Петербург, Москва, культура, яркая жизнь… А отсюда… все они какие-то пылинки, светлые точечки… – она вся запряталась в мех, и только большие глаза ее грустно глядели в окно в передней стене, по которому брызгал дождь, – во всем этом. Вся Россия – огромная, серая, а мы в ней… будто какой-то малюсенький придаток… как то пианино у леса.
– Зачем так мрачно! – с чувством сказал баритон, проглядывая обеденную карту. – Гм… йоганисберг имеется… Позволяете?
– А, все равно! Вся жизнь, эта вот и везде, идет каким-то своим серым путем, куда-то идет, идет… а мы только скользим, скользим… и мне кажется иногда, что она кем-то обижена… Будни, будни…
– Смотрите, как огни зажигают, – кивнул на окно баритон.
Начинали загораться огни баканов – красные, белые. Из окна салона было видно, как в прыгающей на волнах лодочке возился человек около белого колпачка. Они проводили его, следя, как вспыхивало и гасло. И чем дальше шел пароход – больше было огней на воде и черноты в небе. Барометр упал, предсказывая бурю. Да она уже и начинала шуметь порывами. Стоял в мути нарастающий шорох. То леса шумели, невидные. То волны накатывали в берега.