Волчья каторга
Шрифт:
От крестьянских савоте-е-ек
все мозоли на плеча-а-ах,
от пузатого начальства-а-а
все здоровье растеря-а-ал…
Дважды тюремный надзиратель Головко кричал к дверное оконце «прекратить», да Харя никак не унимался. Скоро пришел старший надзиратель Гольденберг, из поволжских немцев, и влепил Харе такую зуботычину, что тот перелетел через нары, скатился на пол и затих. Утром он ничего не помнил и только посасывал разбитую и распухшую губу, допытываясь, кто его так смачно приложил.
Арестанты посмеивались, глупые и пьяные выходки в казарме были не часты и не приветствовались
— Харя, подними, — приказал он.
Харя наклонился и вдруг почувствовал, как крепкие руки уже не дают ему разогнуться. А потом в его задницу воткнулось тугое, склизкое и горячее.
— Не дергайся, Маргаритка [5] , тогда и больно не будет, — услышал он над самым ухом.
Так Харю отымели два бродяги, после чего он опустился на самую низшую ступень тюремной иерархии и сделался «бабой» и парашником. Все, падение состоялось. От работ на руднике его освободили, кормить стали сытно, и деньгу он стал получать от всякой артельной добычи наравне со старостой, то есть вдвое, нежели все остальные кандальные. А арестанты заинтересованно наблюдали за тем, как округляются бока Хари, и сам он все больше походил на бабу. Даже не только внешне, изменилось его поведение. С ним, как с «маргариткой», перестали здороваться за руку, есть из одной миски и курить одну цигарку. Он стал отверженным. Все это происходило на глазах Георгия, и это тоже было школой. Суровой школой выживания…
5
Маргаритка — пассивный педераст (жарг.).
Подкатывали и к нему, о чем и предупреждал Дед. Просили постирать одежонку, добыть у майданщика табачку, естественно, за свои кровные, или поговорить с надзирателем касательно пары штофов водки.
Жора на рожон не лез, однако на все просьбы отвечал едино:
— Нет.
Потом просьбы сменились угрозами, но и тогда Полянский отвечал так же. Дед не вмешивался, наблюдал за ситуацией со своей шконки и молчал: встревать в подобного рода разборки считалось для бывалого бродяги невместным. К тому же арестант сам должен за себя отвечать.
А однажды Жорке устроили «темную». Ночью, когда все уже угомонились, трое подошли к его нарам, накинули на голову тряпье и принялись бить чем попало. Били молча, лишь усиленно сопели.
Полянскому все же удалось высвободиться, выбраться из-под тряпья и вскочить на ноги. Но отбиваться одной рукой от троих, — это все равно, что грести против течения по бурной реке. Его удары напоминали всего-то щипки. Однако и щипки бывают болезненными, и синяки и кровоподтеки оставляют вполне ощутимые следы. После одного такого «щипка» один из трех нападавших рухнул без чувств на пол. Второму Георгий заехал по уху так, что тот, похоже, оглох и стал, как рыба, открывать и закрывать рот. А когда Жора пнул третьего по колену, и тот охромел, битва, считай, была закончена. Причем вничью.
Конечно, досталось и самому Георгию. Один глаз у него крепко заплыл, на шее вздулся огромный синяк, не позволяющий даже на самую малость повернуть голову в сторону, и, кажись, было сломано ребро.
Разумеется, следы ночного побоища были замечены надзирателем Головко. Он сообщил об этом старшему тюремному надзирателю Гольденбергу. Но на вопрос, кто его так отделал, Георгий ответил, что просто очень неудачно упал с нар на пол.
— Так упал, что мало шею не свернул и глаз заплыл? — зловеще посмотрел на Жору старший тюремный надзиратель.
— Именно так, — ответил Георгий.
— Не верю! — рявкнул Гольденберг и стал осматривать остальных колодников на предмет побоев. Найдя одного из тех, кто напал ночью на Георгия, он уперся в него взглядом и прорычал:
— И ты, стало быть, сегодня ночью с нар свалился?
— И я, стало быть, — ответил бродяга.
— Хм, вместе, значит, упали. Обоих в карцер, — вынес заключение старший тюремный надзиратель. — На три дня.
Карцер — дело худое. Попасть в него на целых три дня значит мерзнуть, голодать и сидеть в кромешной темноте. Но самое худое дело в каторжной тюрьме — сделаться тем, чем стал колодник Харя. Это Полянский уяснил для себя твердо…
Три дня прошли. По выходе из карцера Жору ждало угощение, приготовленное для него Дедом: полкаравая хлеба, еще теплого, вареная картошка, соленые огурцы, долька настоящего чесноку, кружбан квасу без пленки плесени поверху и добрый шмат сала.
— С возвращеньицем, — сказал с доброй усмешечкой Дед, пододвигая угощение поближе к Георгию. — И с крещением. Теперь, паря, можешь жить спокойно, — добавил он. — Тебя уже никто не тронет…
На следующее утро после «операции» рука ужасно посинела и стала действительно будто бы меньше и суше. Когда старший тюремный надзиратель Гольденберг пришел в казарму в шесть утра делать утреннюю поверку, Жора не поднялся с нар.
— Встать! — гаркнул Гольденберг, прослуживший пятнадцать лет в рядовых и пять лет в унтерах.
— Не могу-у, — простонал Георгий, присаживаясь на нарах и прижимая к себе сведенную параличом руку.
Все же на поверку он встал — Гольденберг настоял-таки, но на работы не пошел. Пришедший через четверть часа в казарму фельдшер подозрительно глянул на Георгия, придирчиво осмотрел руку и поколол руку ниже локтя иголкой, на что Жора никак не среагировал: рука за ночь от саржевого жгута затекла и не чувствовала никакой боли.
— Сам я решить ничего не могу, — констатировал фельдшер. — Сейчас пойдем в больничку, и тебя осмотрит господин врач Шкловский. Если он найдет тебя симулянтом, неделя карцера, считай, тебе обеспечена…
Тюремный врач Шкловский был не очень трезв. А вернее, очень даже не трезв. Георгий покуда никак не мог понять: хорошо это для него или скверно. Как только Шкловский усадил Полянского напротив себя и стал осматривать руку, он вдруг громко крикнул в самое ухо Жоры:
— Атас!
Конечно, Полянский едва не подпрыгнул на своем стуле, но рука не выпрямилась и не приняла естественного положения, на что, верно, и рассчитывал своим криком доктор.