Волчья шкура
Шрифт:
— Э-э-э! — сказала она, отворачивая лицо. Ее полная белая шея, вибрировавшая от смеха, казалось, припухала, извиваясь, и манила его вонзиться в нее зубами, как вонзается волк.
Она еще несколько секунд защищалась — из соображений приличия, — но, поскольку он не отпускал ее, не отступался и дышал ей в ухо горячим своим дыханием, вдруг сделалась податливой, и тогда все произошло — они поцеловались.
3
С
«Ваш папаша был хитрец, — утверждал голос, — и кто знает, пожалуй, еще и предатель».
«Заткнись!» — рычал матрос.
Но голос не так-то легко было сбить с панталыку, он продолжал вещать из стен, из темноты:
«Что ж он вам, и записки не оставил? Словечка не написал?»
«Заткнись и вообще убирайся ко всем чертям!»
«Выходит, вы ничего не знаете? Ни о чем понятия не имеете? Так-таки не знаете, что там произошло?»
«Не знаю и знать не желаю!»
Голос не умолкал.
«А молодой Хеллер? — говорил он, — Молодой Хеллер все знал. И потому должен был умереть».
«Ну и царство ему небесное. Только мне-то на что сдался этот балбес?»
В ярости он перевернулся на другой бок, а голос опять за свое:
«Ваш папаша был хитрец. И кто знает, пожалуй, еще и предатель…»
«Да, — простонал матрос. — Пожалуй».
И так ночь за ночью. У него уже голова гудела от этих ночей. Проклятый страх услышать что-то весьма неприят-ное, заставивший его тогда обратиться в бегство! Да так оно и было, так, а не иначе, бежал он не от дождя, а от Айстраха. Лучше бы уж он его дослушал! Грязное пятно на жилете предка — это, конечно, не слишком приятно, но и не до бесконечности неприятно; к тому же эту историю можно было бы расследовать. А неизвестность? Она-то как раз бесконечна. Однажды возникшее подозрение имеет способность расти, как спрут в охраняемой акватории моря. Вот он уже тянет щупальца к твоему кораблю из мрачной, синей, как ночь, глубины, хватает его, ощупывает ноздреватыми пальцами его борта, словно отыскивая слабое место, слабое место, что имеется у любого корабля и у любого человека.
Матроса знобило. Он вдруг ощутил мерзостное прикосновение снизу, легкий толчок, от которого вздрогнул, как корпус корабля, коснувшийся какого-то плавучего препятствия. И когда под утро (в окно уже просачивался слабый свет наступающего дня) он все же ненадолго заснул и стал потеть под шерстяными одеялами, сон время от времени запирал его в трюм, он слышал, как скрипят шпангоуты
Под вечер, когда свет уже задыхался в ледяных потоках дождя, матрос отправился в Тиши, на могилу отца. Согласно обычаю, могила самоубийцы находилась за кладбищенской стеной, можно сказать, на свалке, где блеклой кучей громоздились засохшие цветы, ленты и ржавые остовы венков. Деревянный крест, который (из милости) все же был водружен здесь, высился над грудами мусора, как мачта затонувшего корабля, который, уходя — прощай! прощай! — в последний раз вынырнул из затягивающей его глубины.
Матрос благочестиво снял шапку, но тут же снова ее нахлобучил: дождевые капли барабанили по его голове, казалось, вырывая последние волосы. Он стоял под дождем, то ли хмурясь, то ли улыбаясь, видимо неспособный испытать подобающие случаю чувства.
«Ладно, как бы там ни было, — проговорил он наконец, — а тебе больше не приходится терпеть эту собачью погоду».
На обратном пути, промокший и продрогший, словно сам черт протащил его под килем, он вдруг ощутил неодолимое желание выпить. И следовательно, взял курс на «Гроздь». Приближаясь к заветной двери, он подумал: что и говорить, мужчине водка необходима!
В подворотне, где горела одна-единственная лампочка, тусклый свет которой едва просачивался в темноту, он увидел на дверях дощечку: «Пятница — выходной день».
Бормоча проклятия (мы не рискуем их здесь воспроизвести), он повернулся и вышел из ворот. На тротуаре стоял дождь и мочился на стены, как прохожий. Он, видно, знал, что в «Грозди» сегодня выходной, а следовательно, матрос выйдет обратно, и дожидался, хотел проводить его домой.
— Проваливай, мокрый чертяка! — сказал матрос.
И дождь притаился в нише какой-то стены, делая вид, что больше не обращает внимания на матроса.
— И то хлеб! — пробурчал тот.
Он, впрочем, имел лишь приблизительное представление о том, что хотел этим сказать. Вернее, он ровно ничего не хотел сказать, ибо в подобных обстоятельствах лучше всего было держать язык за зубами и не привлекать к себе внимания. Зашагав дальше, он заметил, что дождь вылез из своей ниши и на тысяче мягких ступней стал красться за ним. Настал миг великого просветления: матросу (слава тебе господи!) вспомнился завзятый выпивоха, сам варивший сливовицу той крепости, которая была ему по вкусу.
Этот человек (некогда деревенский кузнец) жил теперь припеваючи на хуторе, в семи километрах к северо-западу от Тиши и, следовательно, вместе со своими спиртными напитками находился довольно далеко в стороне. Прежде (то есть во время войны и в первые послевоенные годы) кузня, где он подковывал уцелевших лошадей, стояла на южном краю деревни. Матрос, направляясь в Тиши, всякий раз проходил мимо этой хибары (теперь на ее месте стоит бензоколонка), с симпатией и почтением посматривая на растрепанного, иной раз полуголого старика, вдруг появлявшегося в дверях. Однажды, когда матроса в пути застала гроза, он укрылся под навесом кузни и — как часто бывает в непогоду — неожиданно разговорился с кузнецом.