Волчья шкура
Шрифт:
Когда в 1946 году, после тридцатилетних блужданий, он вернулся домой (не Одиссей и не блудный сын, воротившийся слишком поздно, а человек с пенсией и несколькими сундуками), родная гавань встретила его отчужденнее, чем какая-либо гавань на другой стороне земного шара. Правда, хижина гончара — его отчий дом — по-прежнему лепилась на склоне горы (да и окружающий ландшафт почти не изменился, только все в нем словно бы стало поменьше), но из трубы уже не поднимался дым, на окнах не стояли цветы — пустота. В саду у дверей вырос чертополох, и осенний ветер (который дул в тот день) играл — да, он играл с чертополохом и еще играл с одной из подгнивших ставен, стукая ее то об стену, то об оконную раму. Только этот стук и приветствовал матроса, вернувшегося на родину.
Мать — вероятно, уже не такая, как на выцветшей фотографии, которую он носил с собой, —
Когда порою матрос, не зная отдыха, точно зверь, точно одичавшая собака, бродил вверх-вниз по поросшим лесом холмам, продираясь сквозь трескучий хаос деревьев с дымящейся трубкой в зубах и, как бы между прочим, поглядывая, нет ли где подходящей глины (ведь своим наследством не надо пренебрегать), он думал, думал о жизни, видел, как килевой след в море забвения, прочерчивавший его путь, все больше и больше закругляется, принимает форму петли, манящей просунуть в нее шею. Земля (глина, которая чавкала под ногами), однажды поднявшаяся из океана, потом отшлифованная и продолбленная черными ливнями всемирного потопа, теперь затихшая хлябь, спавший после шторма прибой, хранила в своих развороченных недрах не только останки былых времен (чаши, раковины, иглистые плавники, окаменелости из потонувшего мира), нет, нет, не только — она дышала, эта земля, из бездонных своих глубин источала извечный запах солей и водорослей, аромат, что жил под камнями, таился в ложбинах, подымался над топкими лужами или, всосанный корнями, пульсировал в стволах, дабы вверху раскинуться над голыми сучьями, как донный трал, с которого еще стекает вода.
Матрос запутался в этом трале (море никогда не отдает своей добычи). Он вспоминал о годах плавания, о полузабытых портовых городах, о женщинах, чьи имена выветрились из его памяти, о проститутках, чьи лица теперь расплывались в тумане, о седобородом человеке, который однажды дал ему взаймы, о чернобородом, который умер от рака легких, о девушке, которую вытащили из воды без сознания, об утлой спасательной лодчонке, о дрейфующей мине, которую так и не удалось обезвредить, и, наконец, о множестве погибших людей. Или вспоминал о вечерах на борту, о Голубой песне (кто-то ему пропел ее, а он не удержал ее в памяти), об айсберге, что вдруг, словно глыба света, вынырнул из тьмы по правому борту, об утонувшем капитане, об уходящей из поля зрения акульей спине, о матросе, которому тогда ампутировали ногу, о большом масляном пятне на воде, о большом кровяном пятне на воде и об огромных, как горы, неумолчно рокочущих валах, которые, призрачно мерцая и фосфоресцируя, вырастали из ночной синевы: великая студеная беспощадность моря.
В ту пору его жизнь (жизнь, теперь протекавшая между пальцев) была в постоянной опасности. Временами он испытывал страх, ибо от неизмеримых глубин, от пастей хищных рыб его отделяли лишь доски корабля. Но — странное дело! — в этом страхе, в этом сознании неотступной опасности он чувствовал себя увереннее, спокойнее и надежнее, чем ныне «на пенсии», «дома», где он был чужаком, чем в этом безопасном, но таком безнадежном странствовании по ставшему глиной морю, что называлось родиной.
Иной раз в ветре матрос слышал голос, и тогда ему казалось, что он, нимало к тому не подготовленный (с лицом, поросшим щетиной недельной давности), стоит перед призовым судом.
— Штурман, — допрашивал голос, — почему ты посадил на мель свое судно?
Он:
— Не знаю. Наверно, мы шли неправильным курсом. Или карты врали? Или компас был не в порядке? Не знаю! А может быть, я нарочно сел на мель. Война. Жестокость. Трупы. Я устал. Я больше не хотел…
— А теперь ты доволен?
— Да.
— Счастлив?
— Нет.
— Значит, несчастлив?
— Тоже нет.
— А как же?
— Да никак.
— Так чего же ты еще ждешь? — спросил голос.
Он отошел от окна обратно в полумрак низенькой комнаты, а за его спиной, казалось, прошелестели крылья, словно чайка улетела прочь. Остались стены, мебель, осталась керосиновая лампа над столом, осталась пожелтевшая фотография его матери, великая тишина, и он преклонил перед нею колена, зарылся лицом в ее ватное тело. Да еще и
Теперь он достал из кармана спички и наконец раскурил свою трубку. Маленький трескучий огонек осветил его лицо, еще раз вырвал это лицо из сумерек, в которых оно уже тонуло: квадратный подбородок, прямой нос, бледные, ввалившиеся щеки. Так, бывало, берег еще раз вынырнет вдали, чтобы уже навеки исчезнуть… Матрос сосал свою трубку. Зачем еще ждать и чего ждать? Лучше с головой укрыться одеялом! Спать! Не быть обязанным узнавать еще что-то! Только наслаждаться теплом, хоть оно и не согревает душу. Да и что еще могло случиться? Пора авантюр миновала. Однако ночью, среди мучительных снов, он несколько раз просыпался и снова слышал, как шепчется дождь за окном, и минутами ему казалось, что этот шепот предназначен для его ушей. А когда он утром вышел принести воды и посмотреть, как там погода, внизу, в долине, по ту сторону дороги (отсюда она просматривалась до самой Тиши), ему открылся скелет кирпичного завода, обломки, словно бы расшвыренные под горой, весть, которая только и ждет, чтобы ее прочитали.
Он любил эти развалины вопреки всей их неприглядности, чувствовал, что его тянет туда, как преступника к месту преступления, может быть, лишь потому, что пруд при заводе был его первым синим морем, и еще потому, что мальчиком он бродил там, внизу, изобретая невесть какие приключения. Завод уже тогда не работал, и здания, правда еще не разрушенные, находились в полном запустении. Козы, которых пасла четырнадцатилетняя девочка, объедали сорняки под его красными стенами. И однажды, в знойный полдень (но и это приключение уже стало ему чуждым, словно кто-то другой пережил его), пьяный от смертельного страха, пьяный от запахов глубины, на загорелом, жарком от солнца теле пастушки (он словно бы вел свое суденышко в открытое море) совершил он свое первое плавание в Несказанное.
Но не об этом он думал сейчас, на рассвете, пока шел за водой к колодцу, глядя, как — словно пролитая кровь — темнеют за дождевой пеленой стены кирпичного завода. Нет, не глаза первой возлюбленной — щелочки, полные слез, мерцающие и бледно-голубые, как дальние горизонты, — на него смотрели сейчас две черные дырки, два отверстия, два окна в руинах, до того пустые, что у человека перехватывало дыхание: глаза мертвого Ганса Хеллера.
Позднее он прочитал в крестьянском календаре, который иной раз покупал к рождеству у заезжего агента, на странице, посвященной ноябрю, под различными наставлениями для крестьян, такое изречение:
Ноябрь стучится у ворот, Но ты укрыт от всех невзгод: Промозглый ветер, холод, мрак. Будь счастлив, коли есть очаг, И береги свой теплый кров От лиходеев и воров [1] .Когда в один из последующих дней (восемнадцатого или девятнадцатого) из туч несколько часов подряд лилась вода и внезапно поднявшийся ветер стал подсвистывать, как возница лошадям (тщетно: лошади больше мочиться не хотели), матрос ощутил потребность что-то сделать — хоть ноги поразмять, — а поскольку в нынешнем настроении ему ничего другого и в голову прийти не могло, решил пойти на кирпичный завод, чтобы уже при дневном свете хорошенько его осмотреть. В старом своем бушлате — он лучше всего себя чувствовал в нем, так как бушлат резко отделял его от всего окружающего, как бы поднимал его над серостью, в которой мы все растворялись, — он двинулся сквозь кусты вниз по склону, пересек блестевшее от слякоти шоссе и неторопливым шагом — куда ему было спешить? — приблизился к зловещему месту. Он отдавал себе отчет в бессмыслице этой затеи, ни минуты не тешил себя надеждой, что ему удастся там что-то обнаружить или что небеса ниспошлют ему внезапное наитие. Но сегодня, когда он шел, засунув руки в карманы и слегка раскачиваясь — как на прогулке, — ему вдруг показалось, что еще утром ему что-то встретится.
1
Перевод И. Грицковой.