Волчья тень
Шрифт:
– За других говорить не могу, но, может быть, дело в том, что мы слишком часто оказываемся отверженными. Понимаете, не умеем приспосабливаться.
– Вам не приходило в голову коснуться этих проблем в своем творчестве?
– Забавный вопрос. Обычно я рисую потому, что мне хочется возвратить миру красоту. Я не большая поклонница искусства протеста, хотя признаю за ним право на существование. Но вот недавно мы с подругами начали готовить выставку, которая коснется как раз этих вещей.
Джилли
Ньюфорд,
Прошлое пробирается в настоящее, как бродячий кот в переулок, оставляя за собой кляксы следов-воспоминаний: там пожелтевшая фотография с измятыми уголками, здесь воронье гнездо из старых газет – заголовки накладываются друг на друга, образуя странные фразы. В наших воспоминаниях нет порядка, колесо времени в наших головах выписывает зигзаги. В темных чердаках нашей памяти смешиваются, иной раз буквально, все времена.
Я совсем запуталась. Столько разных ролей я перепробовала, и некоторые из них мне вовсе не нравятся. Вряд ли они могли понравиться кому-то еще. Жертва, наркоманка, шлюха, врунья, воровка. Но без них я не стала бы такой, какая я сегодня. Ничего особенного, но мне по душе, какая я есть, даже с пропавшим детством и всем прочим. Неужели надо было перебывать всеми этими личностями, чтобы стать такой? Может, они до сих пор живут во мне – прячутся в темных закоулках сознания, поджидая, пока я не споткнусь и не упаду, снова выпустив их в жизнь?
Я приказываю себе не вспоминать, но это тоже неправильно. Забвение делает их сильнее.
Утреннее солнце ворвалось в окно чердачка, играя на лице гостьи. Девочка спала на продавленной кровати, запутавшись в простынях тощими руками и ногами, и только на животе у нее простыня лежала гладко, обрисовывая округлившийся живот. Во сне ее черты смягчились, волосы облаком лежали на подушке вокруг головы. Мягкое утреннее освещение придавало ей сходство с мадонной боттичеллиевской чистоты, но стоит ей проснуться, как этот ореол растает в дневном свете.
Ей было пятнадцать лет. На восьмом месяце беременности.
Джилли забралась с ногами на подоконник, пристроив альбом для рисунков на коленях. Она набрасывала сценку угольным карандашом и растирала линии подушечкой среднего пальца, чтобы смягчить их. Бродячий кот, забравшись по пожарной лестнице до уровня ее окна, жалобно мяукнул.
Этот черно-белый оборванец являлся каждое утро. Не вставая, Джилли вытащила из-под ног коробочку от маргарина, наполненную подсохшими объедками, и поставила на площадку перед попрошайкой. Кот довольно захрумкал, набросившись на завтрак, а Джилли вернулась к своему наброску.
– Меня зовут Энни, – сказала ей гостья вчера вечером, остановив ее на Йор-стрит в нескольких кварталах к югу от дома. – У вас не найдется немного мелочи? Мне очень нужно как следует поесть. Это даже не для меня, а…
Джилли оглядела ее, приметила слипшиеся волосы, драную одежонку, нездоровый цвет кожи, болезненную худобу тела, не способного, казалось, обеспечить всем необходимым и саму девочку, не то что вскормить ребенка, которого она носила.
– Ты совсем одна? – спросила Джилли.
Девочка кивнула.
Джилли обняла ее за плечи и увела к себе на чердак. Отправила принять душ, пока она приготовит поесть, дала чистый халат и старалась при этом не выглядеть покровительницей.
У девочки и так осталось не много собственного достоинства, а Джилли знала, что возвратить это чувство почти так же трудно, как вернуть невинность. Ей ли не знать.
«Украденное детство», Софи Этуаль. Гравюра на меди. Студия «Пять поющих койотов», Ньюфорд, 1988 г.
Ребенок в лохмотьях стоит перед запущенным фермерским домом. В одной руке у девочки кукла – палочка с шариком на одном конце и юбочкой на другом. Лицо растерянное, будто она не знает, что делать с игрушкой. За сеткой, которой затянут вход, виден темный силуэт мужчины, наблюдающего за ребенком.
Думаю, мне было года три, когда старший брат начал ко мне приставать. Ему, получается, было около одиннадцати. Он трогал меня рукой между ног, пока родители уходили выпить или опохмелялись на кухне. Я пыталась отбиваться, но на самом деле даже не понимала, что он делает что-то дурное, – даже когда он начал вставлять свою письку в меня.
Мне было восемь, когда мать застала его за насилием. Знаете, что она сделала? Вышла и подождала, пока он закончит, и мы оба оденемся. Подождала, пока он уйдет из комнаты, а потом вернулась и заорала на меня:
– Маленькая распутница! Надо же, заниматься этим с собственным братом!
Как будто я была виновата. Как будто я просила, чтобы он меня насиловал. Как будто в три года, когда все это началось, я могла понять, что он делает.
Думаю, другие мои братья все знали с самого начала, но молчали, не желая нарушить свой идиотский мужской «кодекс чести». Младшая сестричка тогда только родилась и еще совсем ничего не понимала. Папа, когда узнал, исколошматил брата до синяков, но от этого, пожалуй, стало только хуже.
Он не перестал меня лапать, а если не приходил ко мне в спальню, так поглядывал на меня искоса, словно подначивал: «А ну попробуй что-нибудь сделать». Мать и младшие братья замолкали, когда я входила в комнату, и разглядывали меня, как мерзкую букашку. Мать только тогда и заговаривала со мной, когда ей что-нибудь было от меня надо, а в таких случаях просто отдавала приказ. Если я не бросалась со всех ног его исполнять, получала порку.
Думаю, папа сначала хотел как-то помочь мне, но в конечном счете оказался не лучше матери. Я по глазам видела, что и он винит во всем меня. Он держался на расстоянии, никогда не подпускал меня к себе, не давал почувствовать, что я нормальная.