Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Шрифт:
— А, это тот, кто из «отжима» рубли выколачивает.
— А ну, поглядим, на чем развернется.
— Трудно мне, — заговорил Иннокентий Жук и так закатил глаза, что казалось, они у него вот-вот перевернутся. — Трудно… перешибить воздействие: сам аплодировал Сухожилину, человеку с репликами… так выразимся. А шел сюда, думал: отчего же на сердце-то у меня скребет? Портянки? Горшок с картошкой? Конечно, университетов я не кончал, в философию не лазил… Ясно, в болото мы не полезем. Только к чему портянками-то упрекать? Что она, портянка, зараза, что ль, какая? К примеру, грипп? Ай там тиф брюшной? У нас, к примеру, в колхозе овец до сорока тысяч голов. Сколько при них чабанов, стряпух? Обуть их надо? А как же? Что ж, может, товарищ Сухожилин предложит капроновые чулки со стрелкой на пятке? А портянки — прочь, долой?
Зал стал накаливаться, как накаливается только что включенная электрическая плитка.
Кто-то
— Демагогия!
— Демагогия? Не ел такого, — ответил Иннокентий Жук, и его глаза заиграли искорками смеха. — Великие идеи? Мы за них. Но их надо осуществлять, а не просто о них калякать. Так что ж вы, товарищ Сухожилин, предлагаете — босыми осуществлять эти великие идеи? Без вареной картошки?.. Значит, о картошке не думай, а рябчиков не дадим? Я понимаю, под портянками и горшком с картошкой вы, товарищ Сухожилин, подразумеваете, символически, так сказать… вишь, какое слово я пустил… символически! Что символически? А то — думайте, дескать, о великих идеях. Думаем. А дальше? Выполняйте их. Тут и загвоздочка — какими средствами? Взвихренные люди, те, кто в небесах-то витает, команду подавали: разводите хлопок. Разводим год, другой. Конечно, плохо ли — хлопок? Да ведь он каждый год нас по загривку хлопал ой как больно. А Сухожилины свое — давай без оглядки. — Иннокентий Жук передохнул и с теплотой произнес: — Постановления Пленума Центрального Комитета партии дело великое: там прямо сказано, что в колхозах люди не лаптем щи хлебают, дадим им полное право управлять хозяйством. Управлять разумно. Великое постановление. Оправдать положено доверие такое… и помогать нам тут надо с разумом, — Иннокентий Жук посмотрел в листки конспекта и улыбнулся. — Забыл про конспект. Ну, что есть в нем, Аким Петрович, я вам лично передам… А сейчас вот что, дорогие друзья: думу колхозника по-настоящему выскажу. Не поймите меня дурно: я живу не хуже рабочего… любого. У меня и заработок высокий… Да и колхозники нашего колхоза живут хорошо. Не отрицаем. А в других колхозах — плохо. Колхозники виноваты? Нет. Зачастую те, кто в небеса любит взвиваться и земные дела называет «низменными». Такому колхозники говорят: «Эй, жавороночек! Спустись на землю и ответь на такой вопрос. Вот мы, колхозники, вместе с рабочими революцию делали, вместе страну от фашистов защищали… И жить хотим так, как живут рабочие». А профессор Сухожилин с укором: натравливаете колхозников на рабочий класс.
Зал снова притих.
В глазах Иннокентия Жука перестали играть искорки смеха, с лица слетела обычная у него в таких случаях напускная простоватость; оно посуровело, а от переносицы через весь выпуклый лоб наискось прорезалась глубокая складка.
— Индустрию нашей страны мы строили все вместе, все слои нашего государства — рабочие, крестьяне, ученые. Строили, подтягивали животы, сознавая, что без могущественной индустрии нам смерть. И сейчас понимаем — индустрию надо безостановочно двигать вперед, вполне сознавая, что без высокоразвитой индустрии, особенно химической, не поднимешь сельское хозяйство. Но ведь зашатается индустрия, ежели не подтянуть до ее уровня все сельское хозяйство. Ведь это же закон. Нарушить его — значит пошатнуть государство, значит расшатать союз рабочих и крестьян, значит отдалить деревню от города. Вот как мы понимаем смысл слов: «Хотим жить так, как живут наши рабочие».
Александр Пухов, Николай Кораблев, да и все участники пленума уставились на оратора с таким видом, будто только сейчас кто-то подменил простоватого Иннокентия Жука другим человеком, умеющим говорить серьезно, весомо.
— Профессор Сухожилин… — передохнув, снова заговорил было оратор.
Сухожилин перебил:
— Я не профессор, а товарищ.
— Какие же мы с вами товарищи, коль идем в разные стороны? Так вот, профессор Сухожилин по-обывательски воспринимает наше устремление жить, как живут наши рабочие — и в производстве и в быту, — и вдруг как будто кто-то снова подменил Иннокентия Жука: в глазах у него заиграли искорки смеха, лицо как-то вздулось, опростилось, и заговорил он уже совсем другим языком. — Мы, конечно, народ темноватый и во всем разобраться нам трудов больших стоит, однако один случай расскажу. В прошлом годе по договору я сам четыре тонны яблочек из нашего села в приволжский гастроном сдал. По восемьдесят две копейки за килограмм. Ну, договор есть договор. Сдал на склад, под универмагом. Да грех случился: забыл яблочков оставить в подарок ребятишкам своих знакомых. На следующий день заявился в универмаг. Смотрю, продают яблочки наши… и пять рублей двадцать за килограмм. Что же это, Аким Петрович, у нас взяли по восемьдесят две копейки, а тут: из подвала на прилавок доставили и пять двадцать плати? Народ, конечно, мы темный, но, однако… — неожиданно закончил Иннокентий Жук и, быстро собрав листки,
Но ему не аплодировали: все молча, с большим вниманием смотрели на то, как этот коротенький мужик по перекидному мостику спустился вниз, как он миновал первый ряд партера, прошел в двенадцатый, сел на свое место и крупной рукой провел по лицу, смахивая пот. Ему не аплодировали, видимо потому, что многие чувствовали себя не совсем удобно; не смогли сразу разобраться в словах Сухожилина и, выходит, приветствовали того за то, что он утверждал вредное для них же. А председатель колхоза Жук «расшиб» секретаря горкома партии Сухожилина, «вывел его на свежую воду», да еще вон что предложил — заводские порядки перенести в колхозы. Тут есть над чем задуматься.
«Так-так-так, крепкий ты человек, — казалось, говорило ему большинство присутствующих. — Не аплодируем тебе, хотя ладошек нам не жалко. Не аплодируем потому, что слишком кровное ты задел и тут хлопаньем не отделаешься».
Аким Морев поднялся и, обращаясь к Сухожилину, спросил:
— Вы так нетерпеливо задавали вопросы, что, может, выступите?
Сухожилин торопливо выкрикнул:
— Нет. Потом. Слово за мной.
Бывает так, что человек вдруг почувствует смертный час, тогда сознание гибели, как удар молотком по голове, парализует его, — вот это ощутил и Сухожилин: он понял, что Иннокентий Жук, у которого и галстук-то съехал на сторону, и слова-то корявые, — этот мужик, как буря шалаш, разрушил его, секретаря горкома. Теперь Сухожилин сидел бледный и мысленно укорял себя: «Зачем я говорил о портянках, о картошке? Зачем? Я сам восстановил против себя этих сторонников портянок и вареной картошки, — он поймал себя на мысли, что с презрением относится к участникам пленума, но тут же, как это всегда бывает с людьми, плохо разбирающимися в жизненных явлениях, оправдался: — Это же ставленники Морева. Специально подобрал, чтобы они славили его, — такой вывод укрепил Сухожилина в сознании, что он прав, что истина на его стороне и что за истину надо бороться. — Даже страдать и жертвовать собою», — опять мысленно произнес он, уже поднимая голову, уже снова становясь тем упрямцем, каким он и был до сих пор.
Глава восемнадцатая
Во время перерыва, когда участники пленума рассыпались по коридорам, а иные вышли на площадку перед театром, только и было разговору о выступлениях Астафьева и Иннокентия Жука. На Иннокентия Жука колхозники налетели со всех сторон, упрекая:
— Ты, братец, не сказал относительно лесоматериала.
— Ты, голова садова, здорово говорил, а вот насчет плембычков забыл.
Иннокентий Жук отбивался, потряхивая листиками конспекта:
— Тут все записано. Все. Однако не успел: регламент, — значительно подчеркивал он.
Иной разговор велся вокруг реплик Сухожилина. «Обмылышки» стремительно перебегали с места на место и шептались:
— Труп?
— Нет!
— На вылете?
— Нет. Но…
— Одиозная фигура: тот, лапотник, его истоптал, точно конь лягушку. Мысли — да. Мысли поддерживаем. Но…
Сам же Сухожилин ушел на квартиру, где долго перебирал карточки с цитатами, подыскивая в своем «большом хозяйстве» «теоретическую» базу для нового полета.
Аким же Морев в это время сидел в кабинете директора театра, куда собрались и члены бюро обкома. Все, в том числе и Рыжов, покатывались со смеху над тем, как Иннокентий Жук разнес доктора экономических наук Сухожилина. Аким Морев, поморщиваясь от их хохота, думал свое. «Нельзя приказом заставить людей мыслить одинаково: сама жизнь, труд людей создают единство мыслей. А Сухожилин? Не глупый ведь человек. Даже начитанный… Да нет, не начитанный, а напичканный теоретической трескотней… И надо… надо освободить его от горкома». Он повернулся к Пухову и сказал:
— Александр Павлович, ведите пленум, а я на часок в обком, переговорю с Москвой.
При выходе из театра он неожиданно столкнулся с Еленой и Ермолаевым. Они отделились от группы участников пленума и шли к театру, невольно пересекая путь Акиму Мореву. Ермолаев вел Елену под руку. Елена сначала смутилась, затем выдернула руку и стремительно направилась к Акиму Мореву, а он молча поклонился сначала ей, потом Ермолаеву и быстро зашагал к зданию обкома, на ходу произнося:
— Простите… но очень спешу, — и, уже отойдя, услышал, как у него колотится сердце. «Да шут с ними — пусть любятся, живут. Мне-то что? Но почему она так стушевалась? Да. Да. Даже кинулась ко мне… «Простите, но очень спешу». Нет, надо было сказать грубее… Пригласил на пленум, и грубить? Но за что мне такое наказание?» — И он, войдя в свой кабинет, только тут чуточку успокоился, и окончательно успокоился, даже забыл о встрече с Еленой, когда связался с Москвой и заговорил с помощником секретаря Центрального Комитета партии.