Волгины
Шрифт:
— Ты посиди, отдохни, мать, а я сбегаю на фабрику. Я вернусь скоро. Ты же знаешь — завтра уходит последний эшелон с оборудованием и людьми. Ты тоже собери для себя на дорогу кое-какие вещички…
Александра Михайловна с недоумением взглянула на мужа.
— Значит, и мне ехать?
— Ничего не поделаешь, мать. Надо. Поедешь к Павлу.
— А ты?
— Ну, и я… Прохор Матвеевич с ожесточением потянул седом ус, подошел к комоду, зачем-то переставил семейные фотографии. — Хотя, мы, кажется, с Ларионычем останемся пока с ополченским полком.
— Я без тебя никуда не поеду, Проша, — тихо, но твердо сказала Александра Михайловна.
Оставшись одна, она долго сидела не двигаясь. Руки ее в ревматических узлах бессильно лежали на коленях, взгляд был уставлен в одну точку. Стойкая тишина, какая бывает только в опустелых, покинутых жильцами комнатах, казалось, вытекала из всех углов.
«Вот ты и одна, — вот и все кончено», — чудился в этой тишине чей-то беспощадный голос, и по телу Александры Михайловны пробегали холодные мурашки.
Прошел час, другой, Прохор Матвеевич не возвращался. Александра Михайловна продолжала сидеть с окаменелым лицом и остановившимися глазами. Желтый луч солнца, косо пробивавшийся в окно через матерчатые ленты, передвинулся в другой угол, потом незаметно исчез. На дворе вечерело. На улице послышались глухие крики, где-то далеко застучали зенитки, тоненько, чуть слышно задребезжали стекла. «Гость» опять кружил над городом.
Звуки далекой стрельбы вывели Александру Михайловну из оцепенения. Мысль, что ее все покинули, что она осталась одна в этих комнатах и никто никогда к ней не придет, ужаснула ее.
Медленно передвигая бесчувственные ноги, она прошлась по комнатам, зашла в спальню, потом в кабинет Алеши, где-до войны так часто звенел голос Тани. И всюду было пусто, всюду был холод. Сердце Александры Михайловны, казалось, падало в пустоту. Знакомое чувство противной слабости охватило ее.
«Что же делать? Что делать? — спрашивала она себя. — Была семья, и вот — никого».
Она подходила то к окну, то к комоду, на котором были расставлены фотографии, то снова возвращалась в комнату Тани, и с каждым шагом движения ее становились порывистее и слабее.
Присев на диван, она неимоверным усилием воли заставила себя превозмочь слабость, усмирить разбушевавшееся сердце…
Приступ отчаяния проходил… Она вспомнила о Викторе. Мысль о нем, о Тане, Алеше и Павле вернула ей силы. Ведь они живы, они еще вернутся к ней. И она должна жить, жизнь ждет ее впереди. Не может быть, чтобы война продолжалась вечно!
Эх, если бы не больное сердце, она не пала бы духом! Но сердце не возьмешь в руки. От него этот противный страх, это бессилие… Но она не поддастся! Надо же что-то делать, что-то собрать в дорогу. И, конечно, надо ехать к Павлу, только бы не оставаться в этих пустых комнатах.
Оранжевый свет заката уже проник в комнату, стены окрасились в огненный цвет, будто где-то близко за окном бушевал пожар.
Вещи плотнее придвинулись к Александре Михайловне, как бы умоляя взять их с собой… Каждая вещь была частью ее жизни, ее прошлого, ее семьи.
Боясь делать резкие движения, Александра Михайловна собрала фотографии, вынула из ящика письма Алеши, Тани, Виктора, завернула их в платок; достала из-под кровати запыленный чемодан, положила туда сверток с фотографиями, опять почувствовала сердцебиение и, присев на диван, передохнула, задумалась, что еще взять с собой.
Положив несколько пар белья, три платья — одно праздничное, шерстяное, и два старушечьих «расхожих», шалевый вязаный платок, ботинки, шерстяные чесанки с калошами (мало ли что случится в дороге, а может, и зазимовать придется у Павлуши?), она прошла в комнату Тани, уложила в другой чемодан все ее девичьи платья, ее шубку, туфли, ботики…
«Вернется же она когда-нибудь с фронта, моя доченька, и все это ей пригодится. Не будь я матерью, чтобы не сберегла для нее все, что нужно», — подумала Александра Михайловна.
Вещи, казалось, опять зашептали ей: «Возьми!», но она отмахнулась от них, как от мух: «Э, ну вас, ничего мне больше не нужно. Я бы землю с собой взяла ту, по какой ходят сейчас мои дети».
Она села на чемодан, подперла руками голову, прислушиваясь к неровным толчкам сердца.
Раздался слабый стук, и в комнату, заполненную сумерками, вошел Прохор Матвеевич.
— Где ты, мать? — тревожно спросил он, приглядываясь к потемкам. — Собралась? А я новость принес. Был сейчас в госпитале. Всех раненых приказано вывезти в глубокий тыл. Госпиталь эвакуируется. Витеньку, наверное, увезут завтра.
Синий луч скользнул за окном, на миг озарил стены. Где-то за Доном прокатился глухой удар, зазвенели стекла. Наступала ночь, по-осеннему долгая, тревожная…
Еле передвигая ноги, Александра Михайловна вышла из госпиталя. Ее вели под руки Анфиса и Прохор Матвеевич. Прощание с сыном отняло у нее много сил. Дневной свет казался ей то зеленым, то красным, то фиолетовым.
— Вот и увезли Витеньку, вот и увезли, — бормотала она.
Они медленно направились к трамвайной остановке. Прохор Матвеевич спохватился:
— Веди-ка ты ее, Анфиса Михайловна, а я живо смотаюсь на фабрику. Велели мне быть там к часу, а я уже опоздал. Ты уж, Саша, как-нибудь доползи.
— Ничего. Разойдусь. Одолею, — сказала Александра Михайловна.
Больше чем когда-либо она была недовольна своей слабостью. Ей хотелось отдохнуть, успокоиться. Но мысль о пустых комнатах вызывала страх. Она прикладывала к груди руку, как бы стараясь придержать срывающееся в пустоту сердце. Но оно совсем вышло из повиновения. Фиолетовые сумерки то и дело надвигались на глаза, заслоняли дома, волнующийся под ногами, как пароходная палуба, тротуар.