Волхвы
Шрифт:
Когда священник вошел в комнату, все лицо его дышало весельем и радостью; веселье и радость сказывались во всех его живых, несколько порывистых движениях. Он прежде всего взглянул на образ, висевший в углу, и широко перекрестился, а потом перевел взгляд свой на Захарьева-Овинова.
– Князь и брат мой, здравствуй! – громким, твердым и радостным голосом сказал священник, простирая вперед обе руки.
Теплом и светом обдало Захарьева-Овинова.
– Николай! – так же громко и почти так же радостно воскликнул он. Они крепко обнялись и троекратно поцеловались.
«Так вот кто шел
XI
Князь и священник уселись рядом и несколько времени молча и пристально глядели друг на друга. Они расстались детьми и теперь встретились в том возрасте, когда главнейший вопрос жизни уже должен быть решен для человека, когда важнейшие задачи должны быть исполнены, цель почти достигнута…
Что общего могло быть между ними – этим только что признанным носителем старого русского имени, достигшим исключительной высоты сил и знаний, этим человеком, могущим владеть людьми и управлять ими по своему желанию, и бедным, скромным сельским священником?..
Отец Николай окончил в Киеве свое духовное образование – и при этом ничем не выделился. Он отказался от прихода в городе и уехал в свою глухую родную деревню. Он женился на совсем необразованной, некрасивой девушке, дьяконской дочке и почти безвыездно жил в бедном домике, исполняя свои пастырские обязанности, в телеге разъезжая со святыми дарами по деревенским избам. Его руки, бравшиеся нередко и за соху, были в мозолях; на нем неизбежно отражался весь строй бедной и темной жизни, его постоянно окружавшей.
Одно только его отличало от людей его среды: полное отсутствие приниженности, забитости, робости. Это особенно замечалось здесь, в княжеском доме, среди необычной ему обстановки. Положим, его могло ободрять исключительное его положение в доме; но дело в том, что старый князь Захарьев-Овинов никогда не помнил о кровном родстве отца Николая с той женщиной, которую он любил когда-то, и сельский священник в первый раз в жизни был в Петербурге и в княжеском доме.
Да, разница между двумя сошедшимися теперь людьми была велика. Долгие годы, кинув их в неизмеримо далекие друг от друга сферы деятельности, должны были уничтожить последние признаки их прежней связи… А между тем оба они теперь чувствовали, что эта связь крепка, что они братья… Особенно Захарьев-Овинов чувствовал это и спрашивал себя: как это мог он не знать Николая, забыть о нем и не вспоминать даже здесь, не вспоминать до тех пор, пока Николай сам не пришел к нему?
– Когда ты приехал? По каким делам? Надолго ли? – машинально проговорил он, поглощенный своими мыслями.
Священник улыбнулся ясной, почти блаженной улыбкой.
– Сейчас приехал, – просто и весело ответил он, – надолго ли – не знаю… Своих дел нет, приехал потому, что князь очень болен… и ты здесь…
– Отец давно болен, и я давно здесь, – опять-таки машинально сказал Захарьев-Овинов.
– Да, я знаю… Но вот теперь стало нужно… и я приехал. Теперь я вам обоим нужен…
И опять-таки отец Николай произнес все это с прежней простотою, прежней улыбкой. Но улыбка
Он встал и положил руку на плечо Захарьева-Овинова.
– Юрий, – проговорил он печально, – ты очень несчастлив… Недоброе ты сотворить можешь… Но Господь того не попустит по своему великому милосердию… Господь тебя помилует и спасет, и сохранит…
Великий розенкрейцер поднял голову и остановил свой изумленный, но полный всегдашней силы взгляд на лице священника.
«Что же это за человек, если приход его возвещен как величайшее событие? Кто он, чтобы говорить так, как он говорит?..»
И нет ответа на эти вопросы. Новая загадка перед победителем природы. Но ведь он умеет проникать в чужие мысли; ему ясна и сущность всякого находящегося перед ним человека! Или он внезапно лишился всех своих знаний и способностей?..
Нет, его знания, его способности все те же – они его собственность, и он не сделал ничего такого, чтобы их лишиться. Мысли и чувства отца Николая ему ясны, и в них он читает то же самое, что сейчас услышал: «Ты очень несчастлив… недоброе сотворить можешь… Но Господь тебя помилует и спасет, и сохранит…» Ничего иного, ничего затаенного… и вместе с этим – он видит и чувствует – перед ним большая, могучая сила.
– Николай, ты ошибаешься… Я не могу быть несчастливым, – проговорил Захарьев-Овинов.
Священник покачал головою.
– Ты так несчастлив, что даже и не постигаешь своего несчастия… Так несчастлив, что даже и не видишь, что такое счастие и в чем оно!
– Кто же тебе сказал это? Откуда ты знаешь меня? – и невольная усмешка пробежала по губам Захарьева-Овинова и сверкнула в глазах его.
Но священник ее не видел, он просто и прямо ответил:
– Конечно, мне трудно знать тебя, князь, ведь чужая душа – потемки… Я говорю тебе лишь то, что вижу, чувствую… Я знаю, что говорю правду и не могу сказать иного… Но погоди; коли дозволишь, мы сюда вернемся и побеседуем, теперь же пойдем к болящему, ему, видно, тяжко… Пойдем молить Бога о его здравии и успокоении…
При этих словах лицо священника стало очень серьезным и сосредоточенным. Он поднял глаза на образ, перекрестился; его губы шептали: «Боже мой, помози нам, многогрешившим рабам Твоим» – и он решительно и быстро направился к двери.
Захарьев-Овинов последовал за ним. Он видел, как отец Николай поднялся по лестнице и затем устремился спешной, неровной походкой прямо по направлению к спальне князя, будто расположение комнат ему отлично известно и он никак не может ошибиться.
XII
Он и не ошибся. Он остановился у запертой двери в княжескую спальню и дождался подходившего Захарьева-Овинова.
– Упреди болящего твоего родителя… я обожду, – сказал он.
Захарьев-Овинов вошел к отцу. Старый слуга так и кинулся к нему навстречу.
– Батюшка, ваше сиятельство, извольте взглянуть… князь-то как вне себя, – шептал он, – все был тих, а вот теперь тяжко так стонет, приподняться все хочет… и все на дверь… все на дверь!.. шепчет… прислушайтесь вот… понять трудно, а раза два как будто вышло: «Впусти, впусти!..»