Волхвы
Шрифт:
Она хорошо понимала и чувствовала, что он недоволен ею, что он слышал конец ее разговора со светлейшим. Он всегда все слышит, все знает…
В чем же ее вина? Ведь она не сказала ничего особенного, а между тем она чувствовала, что он винит ее и что она действительно виновата. Она ничего не сказала Потемкину, но ведь она знала, что именно думала, что чувствовала во время этого разговора. Она готова была возмутиться против своего повелителя. Это возмущение, тоска, страх – давно знакомое, не раз повторявшееся состояние – наполняли ее в ту минуту, как он вошел со слитком в руках…
Теперь, теперь возмущение все продолжалось, но
– Лоренца! – спокойно и повелительно позвал он.
Но она не может взглянуть на него. Она ни за что не взглянет.
– Лоренца!
Его рука прикоснулась к ее лбу. Будто молния ослепила ее и всю пронизала. Ее глаза потеряли всякое выражение, зрачки расширились.
– Слушай меня, – сказал он.
– Я слышу, – невнятно шевельнулись ее губы.
– Если бы я не вошел и не прервал вашего разговора, что бы ты сделала?
– Я рассказала бы ему всю правду.
– Какую же правду ты бы ему рассказала, что именно?
– Я сказала бы ему, что мы не совсем то, за что выдаем себя. Он считает меня прирожденной патрицианкой… И вот я стала бы говорить ему: я дочь римского бронзировщика, по имени Фелициани. Мы жили хоть и в избытке, но в полной простоте, как и все ремесленники. Я была совсем ребенком, любила и боялась Бога, молилась Ему усердно, любила моих родителей, да и всех любила. Ничего дурного я не знала и ни о чем дурном и злом не думала. Мои удовольствия были незатейливы и невинны. Я чувствовала себя очень счастливой. Меня все ласкали; все, и свои и посторонние, говорили мне словами и взорами, что я красива, что я все хорошею. Это делало меня еще более счастливой…
Но вот явился неведомый человек, взглянул на меня – и этим взором будто влил в меня отраву. Один миг – и во мне не осталось ничего прежнего: меня наполняли муки, ужас, блаженство; туман закутал меня, и в этом тумане я ничего не видела, не понимала. Я знала только, что я во власти этого человека, что я его раба… И он взял меня. Кто он – я не знала; но вся жизнь его была загадкой и обманом. Его богатство, которым он прельстил моих родителей, быстро таяло… Он сам мне в этом признался; но стал внушать мне, что стоит только нам захотеть – и мы всегда будем богаты… Я должна любить его одного, но быть любезной и ласковой с теми мужчинами, которые могут нам принести пользу. Он учил меня кокетству, самому бессовестному.
При одной мысли об этом я сгорала со стыда… Я была чистым, незапятнанным ребенком, а он открыл мне все ужасы людской испорченности, всю грязь и весь жалкий разврат, в котором купаются люди… О, он презирал людей! Как он умел их презирать и какие огненные, уничтожающие речи лились с уст его! Он был мой демон-искуситель – и я его боялась. Я не могла, не хотела слушаться его ужасных советов и пользоваться моей красотою, обманывать ею глупых людей, таявших от моего взгляда… Я все сказала моему отцу и моей матери… Они пришли в ужас, было решено, что я останусь с ними, а его мой отец после ужасного объяснения выгнал из дому…
Презрительная и гордая усмешка скользнула по лицу Калиостро.
– Да, Лоренца, – сказал он, – это была первая вина твоя передо мною. Ты, глупый ребенок, не поняла меня. Я вовсе не развращал тебя, я показал тебе людей такими, каковы они в действительности. Я не могу не презирать их и ни к кому не могу ревновать тебя. Я выше предрассудков, лицемерно выдуманных
– Бог мой! Да разве это не все равно? – воскликнула Лоренца.
– Это не все равно! – решительно и твердо сказал Калиостро. Она продолжала:
– Он покинул дом моего отца, где мы жили со времени нашей свадьбы, но я не осталась; в тот же вечер, не знаю как, против своей воли, я ушла. Шла я сама не знаю куда – и пришла к нему, хоть и не имела понятия, где он находился. Я отказалась от родителей, не видалась с ними. В нашем новом жилище всегда было много народу, по преимуществу мужчины. И я всем расточала свои улыбки, благосклонно выслушивала нежные и страстные признания… Особенно мною увлечен был маркиз д'Аглиата. Он уговорил нас уехать с ним в Венецию. Но мы не успели оглядеться в этом городе, как нас посадили в тюрьму.
– За что? – спросил Калиостро.
– Я не знаю…
– И я тоже не знаю, ибо не совершил никакого преступления и проступка…
– Мы были скоро выпущены, – опять заговорила Лоренца, – но маркиз д'Аглиата исчез и похитил шкатулку со всеми нашими драгоценностями и деньгами. Мы остались нищими и пошли пешком на богомолье к Сант-Ягоди-Компостелло. Это было долгое, утомительное путешествие, во время которого мы испытали много нужды и всяких бедствий. Сколько раз мы голодали!.. Уставшая, изнеможденная, полная отчаяния, я просила у Бога смерти. Я не была приготовлена к такому испытанию, к такому образу жизни…
– Несчастная, но ведь и твой муж не наслаждался! – воскликнул Калиостро. – Ведь и он привык путешествовать в блестящем экипаже, с карманами, полными золота. А видела ли ты когда-нибудь его отчаяние, падал ли он духом?
– Нет, – проговорила Лоренца.
XVI
Эта беседа в быстро мчавшейся карете становилась все более странной. Если бы кучер, сидевший на козлах, мог слышать и понимать своих седоков, если бы он уразумел, что такое перед ним происходит, то, наверно, выронил бы вожжи и постарался бы убежать куда-нибудь подальше от этой чертовщины.
Разговор велся как бы спокойно и обстоятельно. На вопросы Калиостро его жена отвечала, очевидно, слыша и понимая эти вопросы. А между тем она была погружена в глубокий и странный сон. Она не знала, что находится в карете, что рядом с нею муж и что это он говорит ей, ее спрашивает. Ей было приказано выразить все, что она могла, что хотела бы рассказать Потемкину – и она исполняла это приказание. Она перенеслась в свое прошлое, видела его ясно перед глазами, снова жила в нем и правдиво передавала то, что было перед нею. А между тем ее глаза оставались неподвижными, как у мертвой, недоступными никаким внешним впечатлениям; вся она застыла, ни один мускул ее тела не двигался, даже губы, произнося слова, с трудом шевелились. Голос ее был странный, глухой, совсем не ее обыкновенный голос.