Вольница
Шрифт:
Балберка почему-то погрозил мне пальцем. В глазах у него уже не играли ехидные искорки: в них застыла тревога и ожидание. Лицо его было очень серьёзно, строго, словно в этой комнате таилась какая-то опасность.
Он со звоном открыл сверкающий жестью новый сундучок и махнул мне рукой. Внутри сундучок был перегорожен дощечками на несколько колодцев: в одном лежали свёрнутые сетки и блестели, как живые, рыбки в пучках верёвочек, в другом тоже рыбки, похожие на птиц — со сложенными крыльями, в третьем, самом большом, стояла чайка, а в четвёртом кучей лежали куклы — парни, девки. Он выхватил откуда-то белую птичку и бросил её к двери. Птичка бойко вспорхнула и стала летать по комнате,
— Ага, так-так!.. Ну-ка, ну-ка, выше, к потолку!.. Не убейся, дурашка!.. Ну, да тебя не учить летать-то.
И вдруг она неожиданно села ему на руку. Он хвастливо засмеялся, бережно погладил её и положил обратно в сундучок.
— Э-эх, ты-ы!.. чтоб тебя тута-а!.. — поражённый, вскрикнул я и невольно бросился к сундучку. — Да как она летает-то?
Но он осторожно и настойчиво отстранил меня от сундучка и захлопнул его.
— Нельзя. Сроду не скажу. Это я сам додумался. Ежели скажу — всё пропало. В секрете-то всё дело. В том-то и загадка, А ежели загадки не будет — не будет и интересу. Надо, чтоб человек диву дался. Тогда и башке работа. Я страсть не люблю, когда люди снулые: только небо коптят да скуку наводят. Видишь, какое у тебя лицо-то стало хорошее… А мне от этого и самому вольготно. Ты гляди, что я тебе ещё покажу.
Он вынул чайку, порывисто взмахнул ею, и она мгновенно расправила крылья. Кургузенький хвостик её зашевелился.
— Это уж — большая. Я её пущаю только один на один. С ней ещё возни много: иноместо она не слушает меня. Она у меня будет долго летать и высоко подниматься, когда ежели ветерок. А сейчас она ещё не сотворилась.
Он положил её на старое место и вынул связанный пучок кукол. Но меня привлекли сверкающие рыбки — такие же, как плотички в нашей речке Чернавке.
— Это — обыкновенное дело, — отмахнулся от меня Балберка. — Этой блесной я рыбу ловлю. А вот эти молодцы да молодки сейчас плясать пойдут, а то они совсем стосковались. Я их взаперти держу уж сколько дён… Ну, ребята, выходи! И гармониста подхватывай! Приударьте хорошего трепака, чтобы баржа ходуном заходила!
Мне почудилось, что куклы сами собою выскочили из сундука и попрыгали на пол. Я заметил только, как Балберка, став на корточки, зашевелил пальцами над куклами, а они с гармонистом в середине беспокойно зашевелились, подталкивая друг друга. Потом в кружок выбежали парень и девка и стали перебирать ножками, взмахивать ручками, изгибаться, крутиться. Гармонист стоял в кругу, играл и тоже приплясывал. Когда один парень начал плясать вприсядку, вся толпа закружилась, замахала руками. Началась общая пляска. Я смотрел на эти куклы — и видел их живыми. И потоку, что они веселились и плясали, как живые, это было так забавно и увлекательно, что я хохотал до слёз. И Балберка смеялся, пошевеливая пальцами, и не отрывал глаз от своих людишек. В комнате было одно окошко с пыльными стёклами, и серенький свет таял в воздухе, а в углах сгущался вечерний полумрак. Мне хотелось увидеть, на чём держатся куклы и как Балберка распоряжался ими. Ясно было, что все эти фигурки — на ниточках, но ниточки совсем не были видны, как я ни старался поймать их глазами. Мне особенно было удивительно, что каждая кукла вела себя по-своему: она не повторяла движений других, а плясала и махала руками, как ей хотелось.
— А теперь они попарно танцевать желают, — серьёзно пояснил Балберка. — Гармонист-то польку заиграл. Гляди, как кавалеры благородно кланяются барышням.
И он губами заиграл польку. Парни жеманно поклонились девкам, а девки гордо задрали головки. И мне вспомнилось, как Дунярка, поднимая
— Чихирь в уста вашей милости!..
Я задыхался от хохота и никак не мог оторвать глаз от этого захватывающего зрелища.
Парни подхватили девчат и закружились парами, не мешая друг другу, минуя друг друга, перебирали ножками в такт музыке.
— Ну, браво, браво! — похвалил их Балберка и строго приказал: — Поиграли, и довольно! Идите по домам! Делу время — потехе час.
Он схватил кукол в пригоршню и ласково положил их в сундук. И опять я не видел, чтобы он снимал нитки с пальцев. Это было загадочно, и я долго не мог успокоиться. А он, довольный и счастливый, смеялся. Это был совсем другой человек — не тот, которого я видел за столом и за работой: чудилось, что лицо его светилось, а в глазах сияло радостное раздумье.
— Ну как, брат? Здорово я разбередил тебя?
— Сроду не забуду! — в сильном возбуждении крикнул я. Должно быть, этим своим волнением я умилил его: он снял картуз, засмеялся, взъерошил сбитые в войлок волосы и вытер кожей картуза пот со лба.
«Он тоже, как маленький, — с удовольствием, подумал я. — С ним водиться хорошо. Я у него выпытаю, как такие игрушки делать».
В углу я заметил красивую коричневую рогатину. Её металлический наконечник блистал серебром и остро вонзался в пол, а наверху, на другом конце, длинной петлей висел ремень. Я подошёл и хотел поднять её одной рукой, но она оказалась тяжёлой. Почудилось, что она задрожала у меня в пальцах. Балберка, должно быть, увидел испуганное удивление на моём лице и с гордостью похвалился:
— Это — моя работа. Я сам её сделал, выточил из дубовой слеги. Она сто лет служить будет.
— А зачем она тебе? Чай, ты не старик… — озадаченно снасмешничал я. — А на льду с ней играть, так ты уж большой.
— Чудачок ты, барашка-кудряшка!.. Да разве с рогатиной играют? С этой рогатиной я с Жилой Косы до Астрахани да обратно на чунках сколь раз летал. Тыщи три вёрст покрыл. Управляющий только меня кульером и посылает. Лучше меня на чунках — на салазках — никто не ездит. А потом — ну-ка! — в мороз, в непогодь полети-ка по морскому льду… Хоть кому страшно. Ведь до Жилой-то от Астрахани — почитай пятьсот вёрст. Сейчас вот, перед осенью, мы на барже ползём, а зимой лёд здесь — аршин толщины. Вот я и лечу по льду на чунках. Стою на них и промеж ног рогатиной этой себя подталкиваю. Вот так, смотри! Дай-ка мне рогатину!
Польщённый его приказанием, я радостно схватил рогатину и хотел подбросить её кверху, но она оказалась для меня очень тяжёлой, словно железная. Я храбро поднял её перед собою и дрожащими от напряжения руками поднёс Балберке.
— Молодец! Не уронил — сладил! — похвалил он меня, и никогда я, кажется, не был так счастлив, как от похвалы этого неуклюжего парня. — Это штуковина, барашка кудряшка, сто сот стоит. Такой рогатины нигде в округе не сыщешь.
Он легко подкинул её и перебросил с руки на руку, потом ткнул между ног, и, выбросив руки с рогатиной, наклонился, воткнул наконечник в пол и сделал вид, что порывисто оттолкнулся вперёд.
— Вот как! Видел? Я лечу на чунках быстрее ветра. За мной однова волки гнались… Куда там! Я — круто в одну сторону, да в другую, а они — кувырком, да шерстью лёд подметают… А тут ещё друг дружку стали грызть от досады. Без отдыху летишь от поставы к поставе — целых пятьдесят вёрст… И остановиться нельзя: хватит морозом, да пронижет ветром — пиши пропало. А тут без передышки — легко. Махай себе рогатиной, а чунки сами летят по чистому льду аль по накатанной дорожке, промеж вешек. Красота! Всё сияет и бел-кипень снег, и ты — словно птица в небесах…