Вольница
Шрифт:
— Пожалте, барин! Куда прикажете?
Человек грузно влез на пролётку и упал на сиденье. Пролётка запрыгала на рессорах, и человек ткнул палкой вперёд. Мать смотрела вслед пролётке, и лицо её вздрагивало от сдавленных слёз. Она вздохнула, встретилась с моим взглядом и отвернулась, словно испугалась, что я догадаюсь о её тайных чувствах. И опять я понял, что она не любит отца и рада своей свободе, о которой она мечтала давно.
Лоцман на ходу распахнул дверь в избушку и глухо приказал:
— Тут будешь с парнишкой помещаться. Проворней очищай место.
И он ощупал мать тугими глазами. Я схватил её за руку и
— Не входи туда, мама. Лучше пойдём к людям.
Она тоже была встревожена, но старалась бодриться.
— Ну, чего он нам сделает? Чай, он не зверь. Мы и так на людях. А тут спокойнее: одни с тобой будем.
Она подхватила затянутый верёвкой узел и скрылась в тёмной пустоте комнаты. Так же бойко выбежала обратно и подхватила два других узла поменьше.
А я стоял с нудной болью в сердце и, сжимая зубы, изо всех сил старался сдержать слёзы. Эта чёрная пустота, зияющая в открытой двери, показалась мне зловещей пастью, как на лубочных картинках, которые изображали адского дракона, пожирающего грешников. Стоял я, застывший от тоски, и голос матери чудился мне далёким и чужим. Должно быть, ей понравилось в избушке: когда она выбежала на палубу и огляделась, лицо у неё довольно улыбалось. Она пытливо посмотрела на меня.
— Ты чего это столбом-то стал? Радоваться надо, что в хороший угол угодили, а ты, как отец, бирюком глядишь.
Она подтолкнула меня к двери, но я сам оттолкнул её руку и, должно быть, взглянул на неё как-то необычно: в глазах её мелькнул испуг и беспокойный вопрос.
Я не заметил, как отчалил пароход, как разошлись люди в разные стороны, а видел только широкую спину коренастого человека и красные космы его бороды. Зеркально-голубая ширь Волги густо струилась перед баржей в водоворотах и сплетающихся потоках. Весь разлив необъятной реки казался выпуклым и переливался радужными вспышками, как плёнка мыльного пузыря. Далеко у пристаней стояли белые и сиреневые пароходы, и из низких широких труб их клубился бурый дым. Белый собор взлетал высоко над густой грудой домов, сверкающий букетом главок, гордо реял в воздухе, лёгкий, стройный, упругий, и казался чужим, случайным в этом грязном и смрадном городе. Налево жирно чернели нефтяные пристани в переплётах толстых трубопроводов. Всюду белыми вихрями кипели чайки. Но почему-то грустно было смотреть на эти крылатые вихри: казалось, что птицы были легче своих крыльев и изнывали от утомления, а крики их были похожи на стоны и плач.
Лоцман повернулся ко мне и усмехнулся в прищурке. Красно-кирпичное лицо его с раздутыми щеками вдруг подобрело, и он проурчал добродушно:
— Ну-ка, Настя, начинай кашеварить. Пришлю тебе сейчас человека — получишь у него продукты. — И цыкнул на меня, притопнув широченным сапогом. — А ты чего нос повесил? Пошёл в избу — матери помогай! Картошку чисти, посуду мой, пресную воду носить в кухню будешь. Ещё неграмотный, поди?
— Я книжки читаю… и гражданские, и божественные.
Он задрал брови на лоб и с удовольствием промычал:
— Вот это добро. Может, и мне что прочитаешь. Не для души спасения, а для потехи разума. В спасенье у меня нужды нет: я сам в силе.
Он взял меня за шиворот и втолкнул в открытую дверь. Но рука его была не злая: я почувствовал не грубый толчок, а ласковую шутку. Он даже немного прижал меня к себе, а в комнате пошлёпал по спине.
— Ты, Настя, здесь, как дома располагайся. Работа немудрая — накормить троих мужиков. И сама с парнишкой сыта будешь. Ты бабёнка неиспорченная, скромная — вижу. И парнишка не балованый. Особливо хорошо — чтец. Я ловец по ремеслу, а ловцы — честный, правильный народ. Они как на войне: жизнь у них на ребро поставлена.
Он говорил словоохотливо, наставительно, и густой бас его гулко рокотал в каюте. Должно быть, ему было приятно говорить с молодой, неопытной и доверчивой женщиной, которая слушала его с почтительной готовностью. Это был уже другой человек — не тот страшный и грубый лоцман, который швырял людей направо и налево: в обветренном суровом лице его шевелились добрые морщинки и даже в свинцово-жёстких глазах светились тёплые искорки.
— В море всяко бывает: оно и раздольем, и солнышком ласкает, а то и штормом казнит. Меня пять раз с друзьями по морю носило — в штормы, в пургу… А вот жив-здоров. Задумываться над своей судьбой надо. На моих глазах сколь моих товарищей погибло — и посуду разбивало, и льдины дробило. Об этом тоже целый роман написать можно. А я вот и смерть видел, и с бурями боролся, но только себя да людей лучше узнал, кровью плакал, и душа стала мягкосердой. Слёзы и лошадь льёт, а жизни не жалеть за товарища, окромя человека, никто не может.
Мать не сводила с него глаз. Сначала она боязливо ёжилась, и у неё дрожали глаза, как в тот миг, когда отец замахивался на неё кулаком. Так же, как и я, она сначала увидела в нём свирепого распорядителя, который будет помыкать ею, как батрачкой. Я же возненавидел его с первого взгляда и с ужасом ждал, что он запрёт нас в этой клетке. И вдруг этот здоровенный, волосатый рыбак, такой страшный с виду, оказался простым и отечески заботливым человеком и как-то сразу раскрыл себя перед нами. Мать застыла от какого-то внутреннего удара, и у неё затрясся подбородок. Я рванулся к ней с судорогами в горле, но она рухнула на колени и поклонилась в ноги лоцману.
— Дай тебе, господи, доброго здоровья за приветливое слово, за добрую душу. Я этого и от родных людей не слыхала, кроме матери-покойницы…
Я был совсем ошарашен и стоял, не отрывая от неё глаз. Не поклон её потряс меня — она сделала это легко и привычно, как обряд, — а необычная и внезапная встреча с лоцманом. Тревога и страх не угасали во мне: как-то не вязалась доброта лоцмана с его угрожающей внешностью. И мне было неприятно, когда мать поклонилась ему в ноги и растроганно благодарила его за приветливость. Я бросился к ней и подхватил подмышки, совсем не: думая о том, хватит ли у меня сил поднять её.
— Не надо, мама! Вставай! Чай, мы не нищие…
— От хорошего человека, Феденька, доброе слово — дар, а в ножки ему за это поклониться не позор. Поклонись и ты.
Я угрюмо насупился и отошёл в сторону. Впервые я почувствовал мучительный стыд за мать. Доброта сильного, оказывается, очень дорого оплачивается: она требует унижения и покорности.
Лоцман покачал головой и пожурил мать, как ребёнка:
— Негоже, негоже делаешь, Настя. Мальчишка правильно говорит. Слово от сердца — не подаяние. Человек должен крепко на ногах стоять и не давать себя в обиду. Падать на коленки легко, трудно вставать. На ватагах людей не жалеют, а милости на коленях не вымолишь — раздавят. Там каждый сам за себя.