Вольница
Шрифт:
Мать слушала её с жадным любопытством, словно Раиса открывала перед нею новый мир.
— А Степанида сказала, что это ты Тришу-то спасла.
Раиса спокойно и серьёзно согласилась:
— И я поработала над ним: мы вместе росли. Но без Степаниды я ничего бы не сделала. Она нас обоих опекала. А теперь он мастер хороший в типографии. И в газете пишет. Его все боятся и готовы со свету сжить. А это ему нравится: чем ни больше бесятся и рычат на него, тем он веселее становится.
— Да как же это? — ужаснулась мать. — Да ежели задушат? Ведь не доживя веку сгибнет.
Я оторвался от альбома и подхватил слова матери:
— У нас в селе Петрушу Стоднева ни за что в каторгу угнали, а Микитушку избили всего и тоже
Раиса с удивлением раскрыла глаза и уставилась на меня, позвякивая ножницами.
— Да ты, отрок, оказывается, и об этих делах можешь рассуждать…
Я обидчиво возразил:
— Маленький я, что ли? Я дома-то всякую работу делал. И знаю, как у нас в селе люди живут.
Раиса засмеялась и опять пристально поглядела на меня.
— А мне и невдомёк. Сидит мальчик и альбом перелистывает. Думала занять его картинками, чтобы не скучно было. Оказывается, он со мной тоже беседует да ещё выражает совсем недетские мысли. А теперь — уговор, мой дорогой отрок: ежели кто-нибудь у тебя спросит обо мне или о Трише — ни слова, а то… видишь эти ножницы?.. обязательно отрежу язык. Я злая и мстительная.
Но я уже был счастлив, что она говорила со мною, и весь загорелся от волнения. Мать сердито мигала мне, чтобы я замолчал, но я даже вскочил с дивана и решительно проговорил:
— Я сам знаю, тётя Раиса. Ты мне не грози: ножницами-то полотно режут, а не языки. А за тебя я в огонь и в воду полезу.
Она ахнула, уронила ножницы и подбежала ко мне, раскинув руки. Мне почудилось, что я ослеп от блеска её чудесных глаз. Она обняла меня и поцеловала. От неё пахнуло тёплым ароматом.
— Милый ты мой, свежий ты мой мальчик! Ты прости меня за глупые слова… Верно, по-дурацки у меня вышло с ножницами…
Она звонко засмеялась и кинулась к матери:
— Настя, гляди-ка, сын-то твой… ведь он влюбился в меня…
Мать, польщённая, смотрела на меня растерянно и тоже смеялась.
Моя вспышка угасла сразу: мне показалось, что Раиса надо мной смеётся, что она смотрит на меня, как на дурачка. Но мне было хорошо на душе и почему-то хотелось заплакать. Я сел опять на диван и уткнулся в альбом.
— Ты не обижайся на меня, отрок. Я просто не знаю деревенских ребят. Они, оказывается, взрослее и зрелее наших городских подростков. Спасибо за науку. Хорошо, если бы тебя в школу определить. Может, на ватаге и удастся. На Жилой Косе промысла большие. Школа там есть, знаю. Ты уж позаботься о нём, Настя. — Она внимательно оглядела меня и опять засмеялась. — Ну, так что же такое — эта правда-то? — спросила она с лукавой игрой в глазах.
Я никогда не забывал ни о Микитушке, ни о Петруше Стодневе. Они жили совестливо и не боялись ни барина, ни мироеда Митрия, ни начальства. Они хотели, чтобы всем было хорошо. А за это их скрутили и заковали в кандалы. Я ненавидел станового, старосту Пантелея, попа, барчат, и они до сих пор снились мне в страшных снах. Я уже понимал, почему погиб Серёга Каляганов, почему пил и буйствовал дядя Ларивон и почему издевались сельские власти над бабушкой Натальей. Всё это совершалось на моих глазах, я сам переживал эти события. И вот сейчас, когда Раиса спросила меня о правде, забавляясь моими недетскими словами, я с обидой пробормотал, чувствуя, как давит меня её ласковая сила:
— Ты сама знаешь… а надо мной смеёшься…
— Милый! — сказала она с упрёком в голосе. — Я и не думала над тобой смеяться. Верно, и я знаю, какой правды люди хотят. Ты ещё мал: многого не понимаешь. Вырастешь — сам увидишь, где правда находится и как её добыть.
Альбом был большой, толстый, и на каждом листе его с обеих сторон налеплены были фотографии и цветные картинки. Тут стояли матросы на борту корабля, матросы на берегу, какие-то города, морской прибой, голые чернокожие люди, незнакомые деревья, какие-то города с огромными домами, которые громоздились один выше другого. На берегу моря — гора, и из вершины её поднимается дым, как из трубы. А тут — как застывшее море — пески, и среди них шагают один за другим верблюды. Какие-то каменные шалаши, как горы, подымаются ввысь из этих увалов песку, и у такого же каменного полкана с бабьей головой в платке стоят малюсенькие матросы и скалят зубы. И везде среди этих разных людей, чужих по облику, и голых, и в длинных рубахах без порток, красуется бравый, горбоносый матрос с чёрными усами, закрученными колечками, и густыми бровями, которые срослись у переносья. Он улыбается, смотрит на меня, как будто хвастаясь: «Вот я где побывал, вот какие чудеса видел!»
Я перелистывал альбом и с начала и с конца — и не мог насмотреться. Передо мною открывался огромный, волшебный мир, который не мерещился мне даже в сказках. Земля, оказывается, бесконечно велика: и моря, и снеговые горы в облаках, и безбрежные пески; и неожиданные города с церквами, похожими на надетые друг на друга колокола, с деревьями, как высокие папоротники; и люди, чёрные, как вымазанные сажей, голые, страшные, как черти, и плосколицые, с крошечными глазками, в балахонах, в шлыках, с длинными косами; и женщины, закутанные в белые холсты с головы до ног; а рядом с лошадьми — длинноухие полулошадки-полутелята, и слоны с будками на спинах…
Это был какой-то не настоящий, выдуманный мир, далёкий, мерцающий, как мечта, как нарядный сон. Но бравый матрос с усиками стоит твёрдо в своей полосатой рубашке, в бескозырке, в широких штанах и, опираясь рукою на огромного идола, бесшабашно улыбается. Сказочные видения блёкнут и превращаются в самую обычную людскую суету. Китайцы с косами, в длинных кофтах — такие же смешные, как на чайных коробках Перлова, которые рядком стояли на подоконнике у Манюшки.
— Муж мой редко бывает дома, — услышал я опять голос Раисы. Звякали ножницы, разрезая материю, шуршал коленкор, и белые руки Раисы плавно, быстро, уверенно летали над столом. — Он всё время проводит на пароходе. Приходит домой на сутки, на двое, когда возвращается из рейса. Как видишь, удобный муж. Мы не мешаем жить друг другу. Человек он хороший, заботливый, не грубиянит, любит меня и холит, и я его очень уважаю. Одна у него беда — пьёт. Раньше отбоя не было от его дружков. Надоело мне это, я и сказала: «Больше этого безобразия, Матвей, не будет. Ни одной капли не выпьешь, пока ты дома. Эти дни ты со мной должен проводить и слушаться меня. А если не посчитаешься со мной, уйду от тебя — и поминай, как звали». Он у меня кроткий, послушный, и всё готов для меня сделать. Ну, и вожу его всюду — и в театр, и в цирк, и в сад, и играю ему на гитаре. Приглашу Мару, Любу, Трифона — поём, танцуем; глядишь — разойдётся, размахнётся и сам в разных фокусах себя показывает. И только иной раз поклянчит: «Раисочка, дай одну рюмочку — душа горит». А я его лаской казню: «Значит, ты меня, Матвей, не любишь? Крепкое слово — это душа, Матвей».
Я слушал её спокойный, певучий голос сильной женщины и представлял себе, как большой матрос с усиками робко просит её дать ему рюмочку водки и смотрит на жену с боязливым ожиданием. Мне и смешно было слушать эти откровенные слова Раисы, и обидно за неё: зачем она вышла замуж за пьяницу? Ведь она не любит этого матроса — чувствую, знаю, что не любит… Её ведь некому было выдать насильно за немилого, как мою мать или тётю Машу? Значит, она сама вышла за него. Если она его не любит — значит, обвенчалась с ним, чтобы найти спокойный угол и спрятаться за спиной матроса. Мне было грустно, и ныло сердце от недоброго чувства к ней: она как будто обманула меня. И я уже ненавидел этого развязного матроса с самодовольной улыбкой, который стоял перед моими глазами, расставив ноги в широких штанах и прислонившись спиною к ногам страшенного идола.