Вольница
Шрифт:
— Ох, и людей тут надорвалось!.. — поучала она меня. — Без привычки начнут горячиться — ну, и сломают хребёт-то. Ведь без сноровки и курицу не унесёшь. А эти, другие-то, богатыри, что ли? С грыжами ходят, а ноги, как брёвна. Нет хуже этой работы: не доживя веку, умирают.
Она всё знала и всё видела. Я удивлялся её опытности, самостоятельности и смелости: она ничего не боится и не опасается, что её могут обидеть какие-нибудь озорники.
Через каменные переулки, мимо вонючих лабазов и трактиров мы вышли на толкучий базар перед старинной стеной кремля. Собор за стеною взлетал недостижимо высоко, и золотые его главки сверкали в закатных лучах невидимого солнца, как свечи. Я задирал
На базаре лениво толкался народ. Тут были и рабочие, и оборванцы, и мужики с бабами деревенского вида. Юрко бегали парнишки, пыльные, с обветренными лицами. Никто ничего не покупал, но все озабоченно высматривали всякую дребедень, рассыпанную на парусине: ржавые замки, дверные ручки, гвозди, чайную посуду, старенькие самоваришки, ржавые топоришки и молотки, кучи медных крестиков, пучки разноцветных ленточек, верёвки, иконки, изношенные пиджаки и штаны, кучи картузов, сапог и щиблет. В толкучке продавали одежду, рубахи, ремни и кошёлки из чакана. И люди щупали эти обноски, приценивались, перебирали рухлядь на песке, торговались, спорили и переругивались. Стоял мутный гомон и шорох. И мне казалось странным, зачем бездельно и бесцельно толчётся здесь народ, прислушивается, приглядывается ко всему и с любопытством сбивается в плотные кучи.
Привлекла меня серебряная гайка, которая лежала у моих ног, поодаль от кучи гвоздей, шурупов, винтов и всякой ржавой мелочи. Старый татарин с жиденькой седой бородёнкой, в тюбетейке, сидел, поджав ноги калачиком, и сонно качался вперёд и назад, сипло напевая песенку. Около меня толкался народ, и песок кипел от множества сапог, опорков и лаптей. Дунярка стояла рядом со мною, словно охраняла меня от этой душной толпы, которая шевелилась, кишела, но как будто оставалась на месте. И это ленивое, бесцельное топтанье расслабляло меня. Сверкающая гайка привораживала, словно играла со мною. Я бессознательно наклонился, взял её и зажал в руке. Татарин попрежнему качался и пел свою песенку с закрытыми глазами, а мне совсем не думалось, что меня могли схватить за шиворот и избить, как воришку. Дунярка вытащила меня из толпы и на песчаном бугре перед облезлой стеной кремля лукаво улыбнулась.
— А ну-ка покажи, Феденька, чего это ты в кулаке-то зажал…
Я разжал пальцы, и шестигранная гайка засверкала серебром.
— Ведь вот ты какой ловкий-то! Хорошо, что татарин не хватился, а то бы нас с тобой пошлёпали. И как это ты решился?
Она с жадными глазами выхватила у меня гайку и, любуясь ею, стала перекатывать с ладони на ладонь, словно она обжигала ей руки.
— Красивая какая, словно камень драгоценный!
А я стоял перед нею, замирая от ужаса: её обличающая улыбка и ехидно-ласковый голос ошарашили меня. Только в этот момент я почувствовал, что я — вор. Я никогда не воровал, никогда ничего не брал тайком: в нашей семье, строгой и благочестивой, воровство и всякая утайка считались тяжким грехом.
А я вот стащил у татарина-старьёвщика гайку — взял её потому, что она приманчиво сверкала своими отполированными гранями. Я не хотел украсть, а схватил её бессознательно, как игрушку, не таясь, словно малый ребёнок.
Мимо лениво проходили по лиловым песчаным буграм мужики и бабы, оборванные и беззаботные. Прошла ватага парнишек, но нас они даже и не заметили. На колокольне прозвонил маленький колокол, и я почему-то вспомнил, что он звонил уже не один раз. Чёрные окна колокольни смотрели на меня мрачно и пристально, как будто спрашивали грозно: «Ты зачем это сделал?» Мне трудно будет вынести глаза матери, полные печального упрёка…
Дунярка перекатывала
— Ты чего с ней делать-то будешь? — спросила она завистливо. — На что она тебе?
Я чувствовал, как лицо моё плаксиво улыбалось.
— Пойдем назад — я брошу её татарину. На кой она мне?
Дунярка испуганно шагнула от меня и спрятала руки за спиной. Глаза её стали колючими.
— Да ты с ума спятил, Федяшка? Разве это можно? Ведь он с тебя шкуру сдерёт, И думать не думай. Крикнет татарин-то: «Вор, вор! держи его!» От тебя и косточек не останется. А она, гайка-то, и копейки не стоит. Татарину и в ум не придёт, что гайка у него пропала. — И с умоляющей ласковостью пропищала: — Ты её мне подари, Феденька: я её на свой столик поставлю. Это солоничка будет.
С освобождающей радостью я вздохнул:
— На кой она мне! Возьми! Только спрячь её, чтобы я совсем её не видал.
— Не дорог подарок — дорога любовь!.. — крикнула Дунярка и неожиданно поцеловала меня. — Ведь и я люблю тебя, Феденька, и буду любить веки вечные. Уедешь ты на ватагу, а я тосковать буду да только об тебе и думать.
А в сердце у меня была тоска, и мне чудилось, что Дунярка издевается надо мною и дразнит меня: вор! вор!.. Словно нарочно, она поглядывает на гайку и перекатывает её на ладошке. И люди, которые идут по песчаному взгорью, подозрительно оглядывают меня и угрюмо бормочут. Два мужика и баба, пьяненькие, одетые в лохмотья, с безнадёжной беззаботностью кричали, не слушая друг друга, обнимались, целовались и растроганно стонали:
— Ежели пропадать, Тимоша… ежели пропадать — так всем вместе пропадать…
— Не хочу пропадать, кум! И воры живут… Везде воры… Хоть неводом их лови…
Я похолодел, у меня зазвенело в голове. От страха я судорожно схватил за руку Дунярку.
— Пойдём скорее, а то я один убегу…
Огромный удар большого колокола в соборе встряхнул землю и будто подбросил меня в воздух. Не помня себя, я побежал по пустырю. Далеко, где-то впереди, над крышами домов глухо простонал другой огромный колокол. В красном огне заката и небо, и воздух душно дымились пылью. Где-то очень далеко загудел пароход. И опять потряс воздух удар соборного колокола. Дунярка вцепилась мне в плечо и крикнула:
— Ну, куда ты сорвался? Взбесился, что ли? Погоди-ка!
Она выскочила вперёд и загородила мне дорогу: острые, знающие глаза её смеялись.
— Эка невидаль какая — гайку у татарина стащил! Да она, может, сама ему надоела. Я что хошь могу украсть. У лавочника я и конфетки, и айву краду. Я однова связку кренделей стащила.
— Я не вор, — задыхаясь, бунтовал я, отталкивая её. — И не думал воровать… А ты и у нас чалки крала.
Она смеялась, потешаясь надо мною, и пристально колола меня озорными глазами, словно впервые увидела во мне что-то потешное.
— Да ты куда приехал-то? Деревенщина! Тут все воруют. Хозяин наш, Жеребок, — из воров вор. Чай, все знают, как он артельщика обобрал. А работников своих как обдирает! Видал, как Евсей его на всю улицу охалил? Он и отца твоего до ниточки обдерёт. А купцы-то… только кровь и выжимают. Поедете с матерью на ватагу — голы-босы вернётесь. Степаниду вон извели: всю жизнь работала, а хуже нищенки. Да ежели бы мы с мамынькой не клянчили да не воровали, мы давно бы околели.
Звон колоколов, густой, необъятный, волнами плыл по городу, и я всем телом ощущал струнную их дрожь. Сиреневые облачка низко над Волгой ослепительно горели снизу оранжевым огнём, а над ними небо было синее, мягкое и тёплое. Верхушки высокой башни собора и могучей колокольни раскалились докрасна. Видно было, как в сводчатой звоннице под тяжёлым раструбом колокола медленно раскачивалась чёрная дубина языка.