Вольница
Шрифт:
Она молча слушала его, молча его кормила, а он был доволен. Он, повидимому, думал, что ей трудно расставаться с ним, что она боится ехать одна в неизвестную даль, но ведь его воля — закон, который должен выполняться покорно и безгласно. Он не спрашивал её, хочет ли она, неопытная, беззащитная, закабаляться на какую-то ватагу, у чорта на куличках, и не боится ли она пропасть на чужой стороне вместе со мною. Это было не в обычае мужика: испокон веку положено ему распоряжаться жизнью жены и детей. Кто же считается с бабой, и где это видано, чтобы у бабы была своя воля? Зачем же тогда бабе надели волосник? Его, самосильного мужика, дедушка держал в подчинении — не терпел никакого своеволия и не давал слова сказать поперёк. Отец сам
— А чалки больше не крути! — приказал он и покосился на угол, где лежала куча мочал и свёрнутые в жгуты чалки. — Мочала передай Марье Васильевне.
— Чай, я сам докручу, — обидчиво напомнил я о себе, — Я в день этот урок сделаю.
Мать благодарно улыбнулась мне, а отец, задумчиво пощипывая бородку, не ответил на мой возглас, а обратился к Манюшке, высоко поднимая брови:
— Я тебя не стесню, Марья Васильевна: только ночевать буду, а обедать — в харчевне.
Манюшка поджала губы и жалобно запела:
— Я очень даже радошна к людям, Васенька. А Настенька такая душенька, такая услужливая, что на ладошке носить её хочется. Только ведь я женщина, Васенька, а ты мужчина. Что люди-то говорить будут об нас с тобой? Я вдова и, как голубка, чистая.
Отец закатил глаза под лоб и усмехнулся.
— Чай, голубка-то высоко летает да крылышками хлопает, Марья Васильевна. Сколь в неё грязью не бросай — не достанешь. А она знай себе воркует…
— У тебя, Вася, и на извет есть ответ. Ежели, Вася, слава какая будет, уж пожалей — защити меня.
Отец таял от её ласковых слов.
— Ведь про тебя, Марья Васильевна, и так слава идёт по городу: перед тобой все двери открыты. Все купчихи тебя на руках носят. Уж ежели насчёт защиты — не у меня, а у тебя её просить надо.
Рано утром мать уехала с отцом и не возвращалась целый день. Манюшка тоже исчезла куда-то, принарядившись по-праздничному. Я крутил чалки до вечера и был очень доволен, что выполнил весь урок. Мне хотелось встретить радостное удивление в глазах матери. Дунярка крутила свои чалки, не отставая от меня, и посматривала в мою сторону с насмешливой злостью. Я не ел — работал без перерыва: ещё вечером я решил сам перевить все чалки. Мочалки жгутиками лежали в углу и в первые часы как будто не убывали. Я повесил два мотка на гвоздь и без перерыва вил чалки одну за другой. К обеду пучки убавились наполовину, и мне стало почему-то работать легче. Я был рад, что мать не приходила и, охваченный бурным воодушевлением, безустали крутил золотые верёвочки несколькими взмахами рук. Дунярка сварливо ворчала что-то, пела песенки, но я не слушал её. Она не выдержала и выбежала из комнаты. А когда я закончил работу и связывал чалки в пучки, она ревниво жаловалась:
— Ну, и окаянный ты, Федяшка! Хотела я тебя перегнать, да замаялась. Ты лучше и прытче меня стал крутить. Гляди-ка, и свой и материн урок сделал! Хотела я с тобой днём по Астрахани погулять, да ты меня разозлил: дай, думаю, его до надсады доведу… А ты, как на крыльях, летел. Ну-ка, ладони-то, чай, в мозолях.
Но мозолей у меня не было: я уже научился крутить легко и удобно, да и руки у меня были грубее, чем у Дунярки — деревенские руки.
Она смешно присела, подняла юбчонку пальцами и тонким голоском жеманно пропела:
— Чихирь в уста вашей милости!..
И сейчас же ответила другим, вкрадчивым голосом, тоже приседая:
— Красота вашей чести!
Я смеялся: очень у ней выходило всё легко и занятно, словно не играла она, а делала так, как надо. Лицо у неё было серьёзно, руками взмахивала красиво, а в голосе было что-то «благородное», как у наших барчат.
Завизжала калитка, и впорхнула Манюшка во всём чёрном, как монашка. Даже лицо своё она сделала благочестивым и сладким. Должно быть, она была у кого-то из настоятелей или у «часовенных» попов: к купчихам она ходила в дарёных обносках.
— Мы, мамынька, с Федяшкой гулять сейчас пойдём — на пристани, в сад.
— Душенька, а как же с шитьём-то? Завтра я посулила отнести лестовки-то.
— Я и так целый день работала, — открикнулась Дунярка. — Сколь мозолей натрудила! Шей сама, ежели тебе надо, а я отдыхать хочу. Я на твоих попов не подряжалась работать.
— Душка, Душка! — в ужасе захныкала Манюшка. — Это матери-то! Да у меня и иголка из рук выпадет…
— Скажи Настеньке, чтобы не беспокоилась, — с прежней независимостью говорила Дунярка. — Я гривенник взяла: может, куплю чего. Музыку пойдём слушать, пароходы поглядим. Я уж и так из-за чалок да шитья света божьего не вижу.
Этот бунт Дунярки мне понравился: она не слепо подчиняется своей матери, а умеет пользоваться свободой. Сейчас она даже сильнее Манюшки — не потому, что озорует и хочет от рук отбиться, а потому, что работает не меньше и не хуже матери, что знает себе цену и имеет право распоряжаться своим отдыхом, как ей угодно.
Дунярка с тем же решительным и строгим лицом и сдвинутыми бровями махнула мне рукой и повелительно крикнула:
— Пошли, Федяшка! Чего стоишь?
Я подчинился ей с удовольствием: в эту минуту она показалась мне сильной и самостоятельной девчонкой, которая знает город и нигде не потеряется. Она была налегке, в одном стареньком платьишке, голенастая, а я — в деревенской рубашке и босой.
На крыльцо вышла скорбно-угрюмая Офимья, с жёлтым лицом и ожесточёнными глазами.
— За что наказуешь, господи? За какие грехи казнишь?.. Хоть бы знаменье какое явил, господи!.. А ты всё бродишь, Машка, подолом трясёшь. Хоть бы сестру-то пожалела. Зачтёт, зачтёт это тебе богородица! Иди, беспутная, помолимся, хоть по лестовке отстоим. Да пойдём с тобой Павла-то мушиным настоем напоим: хоть нутро-то его продерёт.
Мы с Дуняркой выскользнули из калитки и пошли не по тем улицам, по которым ходил я с матерью, а свернули направо, в переулок, и очутились на задворках, где широко и далеко расстилался песчаный безлюдный пустырь, заросший колючками и дурманом. Вдали густо зеленели сады и виноградники, а над садами взлетала белая колокольня. Там глухо и печально гудел большой колокол. К церкви, скрытой в садах, прыгал на костылях вдоль виноградников одноногий человек.
— Это — кладбище, — пояснила Дунярка. — Туда только одни нищие да старушонки ходят. А поп там старенький да ещё хромой и кривой. А дьячок пьяница и с нищих по пятаку собирает.
Она и этот забытый угол хорошо знала.
— Я с этим дьячком полаялась. Очень я сады да зелень уважаю: по могилкам люблю прогуливаться.
У паперти только одни нищенки да уроды толкаются и ругаются бесперечь. А мне страсть интересно, когда они друг дружку охалят. Смехота! Подходит ко мне дьячок-то — этакий козёл пьяный — и мычит: давай пятак, нищенка, на ширмака у меня не постоишь! А я ему кукиш в нос. Ты, говорю, сам хуже нищего, медяки с убогих собираешь. Он — за мной, а я виляю меж нищими. Смехота! Наскочил он на одну старушонку, и оба растянулись. Всласть я тогда нахохоталась.