Вольница
Шрифт:
— Им ведь, барыням-то да купчихам, не то дорого, что дорого, а что любо. Скучно им, сердечным: делать-то нечего, торопиться некуда. Сидят себе, как клушки на яйцах, и томятся. Конфетки да варенье приелись, собачки да книжки надоели, в гости ездить лень… Ну, и не находят места от тоски… А я уж знаю, в какой час к какой голубушке явиться. Придёшь, запоёшь ей про красоту её да про то, чего не бывает, да чего ей не хватает, она и разнежится. «Манюшка, говорит, милая, какая ты счастливая! От тебя так и пышет радостью. Ты, говорит, как птичка вольная, в солнышке купаешься». А я говорю: «Чужа ласка — сироте пасха, милая барыня. Бедный человек и солнышку рад. Нам с дочкой ничего
Дунярка слушала мать с жадными глазами и не дышала.
Отец брезгливо косился на Манюшку и угрюмо шептал матери:
— А ты слушай её больше: она наболтает с три короба. Пропадёшь с ней… Набор на ватаги начинается — готовься. Я здесь останусь, а ты с парнишкой уедешь на сезон — до лета.
Я уже не раз замечал, что Манюшка посматривает на него исподтишка быстрыми опасливыми взглядами хитрых глаз. Но в этих её притворно-умильных глазах поблёскивали колючие искорки. На насмешки отца она не обижалась, а делала вид, что ей приятны его шутки.
— Я божья вдова, Вася. У меня и душа — голубка легкокрылая. И людям приятно, и мне радостно. Я ведь к людям-то страсть какая прилипчивая!
Отец усмехался.
— Чего и говорить — доходная статья. Тумана напускать на людей — нелегкое дело. А лучше тебя на этот счёт — мастерицы нет.
Манюшка восторженно пела своим нежным, сердечным голосом:
— И какой ты, Васенька, умный да доходчивый! Мне одна купчиха-пароходчица часто говорит: «Ты, Манюшка, жизнь мою украшаешь: живой водой меня поишь, а я словно пьянею». Я к ней очень даже вхожа: от тоски её лечу. А грусть-тоску прогнать — это, Васенька, не всякому дадено. Меня богородица на это таланом наградила.
И этот её «талан» очень тревожил отца: он опасался за мать. Его насмешки и шутки были враждебно едки и обидны. Но Манюшка льстила ему:
— Уж какой ты, Васенька, умственный да правдивый! Да таких и людей на свете мало! Счастливее Настеньки и женщины нет: муж-то какой дорогой — и не пьёт, и не балуется, и о семье заботливый, и в людях-то разборчивый…
Отец смешно подтягивался, закатывал глаза под лоб и самодовольно улыбался. Забывая о своей вражде и презрении к Манюшке, он хвастался:
— У нас в роду нет уродов: красившее наших парней в округе нет. А здесь, в Астрахани, никто из извозчиков чище да подбористее меня не ездит. Торговый народ меня уж хорошо знает и прямо зовёт: «Фомич, подавай!» А ежели за извозчиком парнишек присылают, так парнишки-то прямо ко мне садятся. «Фомич, гони! За тобой хозяин прислал». Я больше всех зарабатываю. И мне завидуют.
Манюшка ахала, всплёскивала руками: «Ах, матушки! Какой ты, Васенька, удачливый! Ты, чай, и себя не забывай: прикопишь — свою пролётку заведешь. Умному человеку бог помогает».
Но отец высоко таращил брови и с обиженным достоинством обрывал её.
— Я от хозяина деньги не таю: отчитываюсь до копеечки. Павел Иваныч даже в удивленье входит: «Ты у меня, Василий, фармазонный рубь: из гроша алтын выжимаешь. Другие работники половину
И он смеялся над упрямством хозяина.
Манюшка поощряла его:
— Павел-то ведь жадный, Васенька: он и у самого себя норовит подмётки рвать. Своё-то всякому дорого: с походом не взвешивают, а без натяжки и аршином не меряют. Павел сам тебе свои карты в руки даёт. Уж помяни моё слово: через годик в смазных сапогах да при калошах щеголять будешь. Астрахань, Васенька, смелыми да дошлыми живёт.
Тонкая, хитрая, пронырливая, Манюшка хорошо знала людей и умела играть на их слабостях и страстях. Дуреющие от безделья и скуки барыни и купчихи нуждались в шутихах, в живых и расторопных сводницах, в пряных грешках и блудных забавах. И Манюшка была самой необходимой принадлежностью в этих «хороших домах». В этой своей роли она не видела ничего зазорного и унизительного: словно она родилась для этого и находила в этом единственную радость и смысл своей жизни. Отец не огорчал её своим тяжёлым характером: она очень быстро поняла его слабости и своим льстивым восхищением его честностью, умом, степенностью и «подбористым» видом подхлёстывала его самолюбие и всегда приводила в благодушное настроение.
Мать благодарно говорила ей по утрам:
— Уж не знаю, как за тебя молиться, Марья Васильевна, какую свечку богу ставить. Чудом ты каким-то Фомича исцеляешь.
А Манюшка кудахтала, растроганная и счастливая:
— Человеку-то ведь, Настенька, немножко надо: возвеличь его — он воскреснет и сам лучше станет. А Васенька-то любит погордиться да почваниться. Хоть за душой у него и нет ничего, а принарядить её охота. Зачем же ему в добром слове отказывать? Ведь всякому человеку хочется перед людями чем-нибудь отличиться. А радости-то у людей очень даже мало, Настенька. Нет радости — так надо её выдумать. Выдумать-то её совсем легко, только сердце для этого нужно лёгкое да приветливое.
Должно быть, ей доставляло большое удовольствие выдумывать радости для людей.
VIII
Однажды в воскресенье к нам во флигель пришли приятельницы Манюшки: Раиса, Мара и Люба. Мара и Люба — девушки, а Раиса — замужняя. Она была высокая, крупная, держалась уверенно и гордо. Лицо у неё было белое, с густыми бровями и тонким носом с горбинкой. Она поразила меня сразу же, как появилась с подругами у нас в комнате. Вошла она, как хозяйка, зорко оглядела всех, небрежно толкнула губами Манюшку и Дунярку, а мне подала руку.
— Здравствуйте, отрок!
А на мать посмотрела пристально, вопросительно и молчаливо, словно опасалась обидеть её. Потом заявила решительно:
— К тётушке Степаниде пройду — слабость к ней имею. Мудрая старушка. Хоть и смрад разводит, а душа — сад ароматный.
Такое сравнение показалось мне нелепым, и я засмеялся, не сводя с неё глаз. Она удивлённо подняла брови, потом строго сдвинула их к переносью.
— Что смешного я сказала, отрок? — И вдруг сама усмехнулась, прикладывая пальцы к губам. — А, пожалуй, верно — смешно: в душе — аромат, а разводит смрад. Но ты, родной отрок, поживи, узнай людей — и не такие смешные слова услышишь.