Вольница
Шрифт:
И он, тяжёлый и могучий, вышел из избушки легко и быстро, хотя ноги его в сапогах с широкими раструбами казались очень толстыми и неповоротливыми.
Мать, потрясённая какой-то мыслью, мяла свои дрожащие пальцы. Она смотрела в открытую дверь на густой разлив реки, на далёкие домики, лабазы и пристани, и я видел, как колыхались складки кофты на её груди. Потом она задумчиво подошла ко мне и прижала к себе.
— Вот мы, сынок, и одни… потерялись в чужих людях, как в дремучем лесу. Как жить-то будем? Совсем отрезаны от родных и сожителей. Вот и вольность пришла, а она страшнее беды: мы как птички в клетке. Воля-то сиротам — как неволя: без
Я обхватил её за поясницу и, едва сдерживая слёзы, надрывно крикнул:
— Да ни за что мы не пропадём! Чай, нас не волкам бросили. Работать будем. Я тоже вместе с тобой буду работать. Мне только Раису жалко… да Дунярку… прямо сейчас бы убежал к ним…
А мать с грустной надеждой замечтала:
— А может, сынок, и счастье найдём. Ведь человек не знает, где счастье ему навстречь летит…
Она опамятовалась и всполошилась:
— Давай-ка, сынок, избу-то приберём, а то здесь, как в хлеву. Придёт сюда опять лоцман аль кто ещё — и скажет: «Что это вы прохлаждаетесь? Даром вас, что ли, в хоромы-то впустили?»
И она хлопотливо заметалась по комнате, засматривая во все углы. На бегу она подхватила веник, вынула из-за плиты грязные тряпки, клочья пакли, загремела ведром с длинной верёвкой. Её лицо оживилось, повеселело, глаза заиграли радостью.
— Батюшки, грязища-то какая! Чего они тут делают-то? Словно нарочно и сор, и нечисть сюда тащут. Ах, мужики проклятые! Вот басурманы-то!
Её страсть к чистоте доводила её до самозабвения: она могла целый день чистить, убирать, мыть, стирать пыль и уряжать избу неожиданно искусно: то, бывало, развесит полотенца с выкладью на косяках окон, то зимою над картинками и на зеркальце пристроит золотые веночки из соломы, а летом — пучки цветочков, которые походя соберёт на усадьбе и в загуменье. И когда изба как будто засветится, она станет посреди комнаты и, улыбаясь, тихонько запоёт песенку. Ничего сладостнее она не находила в своей ежедневной тяжёлой работе по дому, как горячие заботы о чистоте.
Вот и здесь, в этой избе с ворохами сора на полу, с корками арбуза и дыни, с рыбьими костями на длинном столе, с грязными чугунами и посудой на плите, мать живо забеспокоилась, заторопилась, заахала и, подоткнув подол юбки, бойко смела со стола объедки, мгновенно смахнула веником грязь с плиты и стала быстро подметать пол. Около топки лежали дрова, и она походя положила их в печку, нашла где-то спички и затопила плиту.
— Ах, беда-то какая! — воскликнула она. — Воды-то нет! Беги, сынок, вытяни на верёвочке ведёрко. Нет, боюсь, упадёшь через край-то. Сама сбегаю. Воды бы нагреть, посуду вымыть, стол да скамьи пропарить да ножиком проскребать, а то у них наросло на досках-то с пол-вершка.
Но я сам загорелся от волнения матери и уже бежал с ведром в руке на палубу, к борту баржи. Мне стало вдруг весело, и как-то по-новому заиграл в струях и водоворотах безбрежный простор Волги. Как будто на огромных крыльях плыли по реке белопарусники. В синем небе реяли облачка — ковры-самолёты. И впервые я почувствовал, как поёт Волга: это был глубокий и раздольный гул, и в этом гуле стонали далёкие напевы больших толп: «О-йох, да и-йо-ох!..» Казалось, что эти стонущие напевы несёт в себе Волга, и они вырываются из мутной пучины в разливных водоворотах и в тяжёлом её течении. Словно она на своём бесконечном пути по России впитала в себя и горе, и радости сёл и городов. Вот здесь,
Большая волосатая рука, загорелая дочерна, вырвала у меня верёвку, бросила ведро в воду и дёрнула его вбок. Ведро кувырнулось вверх дном, задрожало и потонуло, потом вынырнуло и, разбрызгивая воду, легко взлетело вверх, на палубу. Около меня стоял длинноносый мужик с кудрявой бородкой, в таких же сапогах раструбами, как у лоцмана, в кожаном картузе и улыбался мне во весь рот.
— Вот как надо черпать-то, дружок. Ты ведро-то подсеки, оно и захлебнётся, тут и тащи его. Ты, выходит, кашеваркин сынишка будешь? Вот и ладно. А я принёс матери свежей рыбы и пшена. А сейчас за дровами с ней пойдём. До Жилой-то Косы — плыть да плыть.
Он нагнулся, чтобы взять ведро, но я вцепился в дужку и оттолкнул его руку. Улыбаясь, он подмигнул мне и положил широкую руку на моё плечо.
— Ну, валяй, тащи, ежели сам взялся. Как имечко-то твоё? Фёдор, значит? Сурьёзное имя. А меня зовут Корней. — Он засмеялся. — Корнил сам не ел — купцов кормил.
— А зачем купцов кормил? — озадаченный, спросил я его.
— Так уж дело поставлено: работаешь густо, а в кармане — пусто. Купец всего тебя промыслит и чашку-ложку оближет. Зато он и промышленником называется.
Мать стояла перед плитой и косарём соскребала с неё нагоревшую грязь. Хлопотала она с удовольствием: её лицо разрумянилось, а глаза блестели горячо. Я не успел поставить ведро с водою около плиты, как она быстро подхватила его и вылила в котёл, вмазанный в печку.
— Беги ещё за водой, сынок: воды-то много надо. И пол мыть, и посуду парить, и обед варить…
Корней следил за нею и улыбался.
— Ты уж больно кипятишься, Настя. Дело — не к спеху. Не торопись — спотыкаться будешь. Пойдём за дровами, покажу, где они лежат. И приварок там же.
Мать торопливо одёрнула сарафан, поправила платок и засмеялась.
— А я очень даже люблю, чтобы дело в руках горело. У меня уж такой карахтер: не одно, а все дела в одночасье делаю. Хорошо тогда и рукам, и сердцу.
Корней неодобрительно покачал головой и надвинул кожаный картуз на брови.
— Управители таких на ватаге любят. Да только народу это несходно. А с народом надо идти в ногу и жить сообща. Заторопишься — одна останешься.
— Я работаю, как мне хочется. Без работы-то я бессчастная: больная бываю.
— Эх, хорошая баба!.. — откровенно восхитился Корней и крякнул от удовольствия. — Жалко только тебя, молоденькая, неопытная.
Он пошёл к двери, прихрамывая и отбрасывая в сторону левую ногу. Мать выбежала вслед за ним и на бегу прихорашивалась, поправляла платок на голове. А мне было грустно: зачем она хорошится перед Корнеем? Зачем хвалится своей работой и хочет показать, что работница она — лучше всех? Она перед лоцманом хорошилась, а теперь перед этим хромоногим словно наряжается. Нечего набиваться своей готовностью угодить им: она хороша и без угодливости.