Вольница
Шрифт:
— А почему ты с плота сбежал и рыбу не считаешь? Я же приказал выдать тебе багор.
Я протестующее и обиженно надулся.
— Меня приказчик за волосы да за ухо схватил, а я его пиннул промеж ног. Он хотел меня багром ударить, а Прасковея заступилась.
Плотовой перевёл глаза на Гаврюшку, кивнул на меня и ткнул пальцем в мою сторону.
— Гляди, с каким ты зверёнком связался. Он и меня, пожалуй, пинать будет.
Гаврюшка неожиданно засмеялся и поощрительно взглянул на меня.
— Курбатову так и надо, папаша: я бы ему тоже дал
— До тебя он не смеет пальцем дотронуться, а этот щенок — подневольный. Он должен по положению всё сносить и покорствовать.
Гаврюшка совсем осмелел и возмущённо заспорил:
— Чай, он, папаша, не наёмный: это его мать в неволе, а он свободный.
Плотовой исподлобья щупал нас своими пронзительными глазами и теребил толстыми пальцами бороду. Потом вдруг задрал голову и опять затрясся от хохота.
— Пиннул… Это Курбатова-то? Этого пса-то поганого? Ух, уморил, людёнок!
Смеялся и Гаврюшка. Парень тоже скалил зубы и подмигивал.
— Ну, он, этот Курбатов, тебе, герой ненаёмный, житья теперь не даст. Что ты делать-то будешь?
— А я не дамся. У нас, чай, артель. Один Гриша-бондарь чего стоит.
Плотовой потешался надо мною, а мне было тяжело переносить его хохот, словно он безжалостно терзал меня, как беспомощного кутёнка. Но мне было ясно одно: Матвей Егорыч любил Гаврюшку за его удальство и озорные подвиги. Он не только не побил его за опасную нашу проделку, но благодушно с нами разговаривал, словно поощрял нас на новые приключения. Понятным мне был и рассказ Гаврюшки о своей храбрости, когда он в наводнение самолично плавал на лодке в сильный прибой на дворе. Матвей Егорыч любовался им и хвалил его за правдивость. А правду в человеке я уже в деревне оценил, как мужество и бесстрашие, и мне самому всегда хотелось быть сильным правдой, как Руслан, как Калашников, как наш Микитушка или Петруша Стоднев, и быть таким радостным и светлым, как бабушка Наталья, как швец Володимирыч или Гриша-бондарь.
XXI
Лодка с разбегу врезалась в песчаную мель, но волны кипели и хватались своими широкими лапами за гладкие осыпи песка. Степан спрыгнул в воду и, вцепившись в борт, потащил бударку дальше на сухой берег. Дно зашоркало по песку, заскрипело, завизжало, и нос бударки задрался кверху. Мы с Гаврюшкой слезли друг за другом, а за нами легко и молодцевато, несмотря на своё грузное тело, спрыгнул и плотовой.
Не оглядываясь, я побежал к промыслу, но грозный окрик Матвея Егорыча сразу остановил меня.
— Стой, шемая! Куда подрал? Шагай обратно! — Он подтолкнул Гаврюшку в спину и набросился на него: — Как должен с товарищем обращаться, который вместе с тобой делил трудности и неудачи? Вместе самовольничали, вместе и ответ должны держать.
Его красное лицо с тугой, как войлок, бородой насупилось и стало таким, как на плоту — жестко-равнодушным и мрачно-тупым. Оно не обещало ничего хорошего. Но Гаврюшка будто и не заметил перемены в отце: он засмеялся, подбежал ко мне и взял за руку.
— Пойдём сейчас
У меня похолодело в животе, и я с ужасом почувствовал, что попал в ловушку. Всю дорогу до двора я шёл покорно, молча, как в чаду, ожидая расправы. Что-то болтал Гаврюшка, что-то плотовой приказывал Степану, но я ничего не понимал. Не смея поднять головы, я всё-таки мельком увидел, как резалки на плоту смотрели на нас с любопытством, а мать вскочила со скамьи и растерянно следила за мною.
На высокое крыльцо я взбирался с натугой. Ноги дрожали, и мне хотелось закричать от отчаяния. Я озирался и трепетал, как пойманный зверёныш, — ловил момент, чтобы рвануться в сторону и пуститься наутёк. Но Гаврюшка держал меня за руку, а позади шёл угрюмый плотовой, и под его ногами трещали ступеньки лестницы.
Меня втолкнули в тёмную прихожую, а потом — в просторную, светлую комнату с прозрачными занавесками на окнах, с круглым столом посредине, покрытым блестящей клеёнкой. Жёлтые гнутые стулья стояли и вокруг стола, и вдоль голых стен. К дощатой перегородке прижимался диван, а за ним, в углу, у окна, на тонконогой этажерке кучками лежали книжки.
— Мать! — сердито крикнул Матвей Егорыч. — Дай-ка нам закусить. Гаврило гостя заполучил. Я их обоих в море в бударке захватил.
Он бросил картуз на стул и показался ещё приземистее и грузнее, но лицо его вдруг стало простым, добродушным, домашним. Волосы у него оказались кудрявыми, с сединкой. Около хмельных глаз дрожали морщинки.
— Это как — на бударке, да ещё в море? — сварливо откликнулась женщина из-за перегородки. — За такие вещи ремнём надо, шелопая этакого. А ты, отец, с пьяных глаз потешаешься.
— Папаша! — удивлённо засмеялся Гаврюшка. — Смотри, как он испугался. Он думает, что ты его бить будешь.
Матвей Егорыч не обратил внимания на слова Гаврюшки и дружелюбно прохрипел:
— Выходи-ка в горницу, мать, да приголубь храбрых моряков. За сокровищами плыли, только я их в плен взял. А вижу, душонки у них играют. Душу убить нельзя, мать, а ушибить можно.
— С таким отцом, как ты, сын галахом да разбойником будет. И сейчас уж с ватажной чернядью связался.
— Марфа! — вдруг рявкнул плотовой. На лбу у него надулись жилы, а глаза озверели. Он судорожно вытянулся и дико уставился в перегородку.
— Я иду, Матюша, иду… — сразу же заворковала женщина за перегородкой. — Не волнуйся, не бесись…
В комнату вошла полная, румяная женщина в шёлковом клетчатом платье, с кольцами на жирных пальцах. Она плавно прошла мимо стола к двери и улыбнулась мне с той фальшивой лаской, с какой подкрадываются к озорнику, чтобы выпороть его. Я не вынес этой её улыбки и насупился. Притворно-нежным голоском она спросила Гаврюшку:
— Почему ты, Гавря, очутился с ним в лодке, да ещё в моряну? Ведь если бы не отец, он утопил бы тебя. Разве нет у тебя товарищей из хорошей семьи, кроме этого мальчика из ватажной казармы?