Волною морскою (сборник)
Шрифт:
— А как он маленьким хорошо говорил! — Шурочка огорчена.
Они припоминают смешные словечки, которые произносил Лео. «Пикчурескный» — про пестро одетого человека. А что? — могло бы такое слово существовать. Или вот «нос мочится», это когда он болел насморком. Все родители могут что-то такое про своих детей рассказать.
Скоро у Лео будет день рождения, придут мальчики, даже впервые — девочки. Одна из них — Юля со странной фамилией Караваев-Шульц — ему очевидно нравится. Папа ее, Караваев, и мама, Шульц, —
Юля — первая в классе, ее родителям трудно платить, им делаются послабления, настолько она талантлива. Именно ради Юли — первой ученицы и первой, надо думать, красавицы — Лео вверх тормашками стоял на окне.
По поводу этого происшествия выясняются некоторые подробности. Дети, кто находился рядом, оцепенели от ужаса, кто подальше — побежали за учителем, а Юля подошла к нему ближе всех, и Лео ей сказал по-французски: Tais-toi et ne bouge pas. Почему нельзя было по-русски сказать: молчи и не двигайся?
Алекс спрашивает: а за ней, за Шурочкой, когда-нибудь ухаживали таким способом? — О, ухаживали разными способами, в том числе самыми идиотскими. Теперь зато ей приходится наблюдать мальчишеский идиотизм изнутри.
Что подарить Лео на первую его круглую дату? А чего он сам хочет?
Лео хочет перестать заниматься русским, ему больше не нужен русский язык.
Объявил — и ушел к себе. Алекс просит его спуститься в гостиную.
Лео спрашивает: а если бы они были выходцами из любой другой страны второго или третьего мира?..
— Видишь ли… Культура там первый сорт. — Алекс показывает на полки с книгами. — И наука, когда-то была. В смысле науки можно конечно же обойтись…
Сейчас он объяснит сыну, зачем действительно нужен русский язык.
— «Но я люблю, за что не знаю сам, — декламирует Алекс, — ее лесов…» «Ее степей…» Ах ты, забыл. «Разливы рек…» — Нет, совсем не помнит Алекс этого стихотворения. — Ну, в общем, лесов, полей и рек, — смущенно смеется он.
Вспоминает, как сам бросил музыку. Гены — великая вещь. Зубы у Лео белые-белые, он улыбается Алексу. Не зло, просто улыбается.
В одну из суббот отец не поднимает трубку. Не откликается он и на следующий день. Родиона удается найти только к вечеру по московскому времени. Он теперь какой-то паломщик или псаломщик, Алеша не понимает в этих делах. Говорит: грешен, каюсь, давно у него не был и не звонил, паломническая поездка на прошлой седмице… Что еще за «седмица»? — Родион три недели не звонил старику.
Еще день: Родион съездил, но никто ему не открыл. Ключ есть, он под ковриком, но дверь почему-то не открывается. Может, сломался замок. А может, отец дверь закрыл на задвижку. — На какую задвижку? Мы никогда ею не пользовались. — Это в Америке у себя вы можете не запирать дверь, а у нас жизнь опасная.
Недотепа — права была Шурочка. Пусть милицию вызовет, пусть вышибут дверь.
— И пытаться нечего. — Внезапно Родион проявляет твердость: милиция действует только по заявлению от родственников.
— Свет в квартире горит?
Родион не помнит. Разве что-то меняется от «горит — не горит»? Снова ехать туда смысла нет. В тоне Родиона слышится: он — тоже человек.
— А соседи?
— А что соседи?
Алекс знает ответ: из-за музыки они у соседей были всегда на плохом счету.
И телефон работает. Родион проверил, позвонил на станцию. Как-нибудь хватило ума. Алекс просит: давай не ссориться.
— Молиться надо, молиться, — твердит Родион.
Надо лететь в Москву — и срочно, но срочно не получается, виза нужна. Кто-то передает слух, что всех уехавших восстановили в гражданстве — уезжали-то из другой страны. Алекс пробует выяснить это в консульстве, он им пишет — по-русски, получает ответ по-английски: виза нужна.
Одна надежда, что отец в больнице.
— Либо в каком-нибудь доме творчества композиторов, — успокаивает его Шурочка.
Какой там дом композиторов…
Через восемь ужасных дней Алекс приземляется в Шереметьево.
Он проходит таможню, меняет деньги, садится в такси.
Невысокий плотный водитель — теперь это самый распространенный здесь тип мужчин — везет его к дому. Родион приехать в Шереметьево не сумел: заболел какой-то инфекцией. На улице холодно и темно: в октябре тут темнеет раньше, чем в Бостоне.
Он с трудом узнаёт дом, хотя жил в нем — с шестьдесят пятого года, с рождения. В окнах отца — свет, что плохо, наверное. Если бы отец находился в больнице, он бы его потушил.
Ключ там, где всегда, под ковриком, Алекс вставляет его в замок. Рука дрожит, и пульс частый. Поворачивает замок, но открыть не может. Таксист — он оставил его внизу — идет помогать. У таксиста тоже не получается.
— Задвижка. У меня бабка… — бормочет таксист.
Он не слышит его. Дверь заперта изнутри. Начинается дрожь, которая, становясь то сильней, то слабей, будет сопровождать все московское путешествие Алекса.
В милиции он садится писать заявление. Выходит ужасно медленно: не писал ничего по-русски уже несколько лет, да еще от руки.
Милиционер смотрит на его мучения:
— Звони в МЧС, у них не такой геморрой… — Он имеет в виду: меньше формальностей.
На ступеньках подъезда Алекс ждет эту самую МЧС, раньше и слова такого не было. В милиции спросить постеснялся, а у таксиста — забыл. Совсем плохо ему одному. Американский телефон не работает. И дрожь — внутренняя, внешняя, всякая.