Вольные штаты Славичи
Шрифт:
Он не мог продолжать больше, очкастый. Над трибуной трепетали, как крылышки, его тощие, немощные руки. Видно было, как шевелятся его губы, но голоса его не слышно было.
Тогда выступил толсторожий.
— Хто говорить хотит? — крикнул он в толпу. — Выходи!
Вышел Антон. Дородный, величавый, не кузнец — патриарх.
Он обвел толпу строгим взглядом, откашлялся в ладонь и не спеша заговорил:
— Вот уж правильно говорил тут гражданин-товарищ, — сказал он. — Спасибо ему. — Антон снял картуз, полуобернулся к очкастому и чинно поклонился. — Сколько лет маемся, а хорошее слово вперва слышим. Хорошее слово, правильное слово. За такое слово
— Правильно, Алексеич! — крикнул кто-то из толпы.
Степа оглянулся и увидел отца, Осипа. Нескладный, длинный, как жердь, на голову выше других, он взмахивал рукой, зажатой в кулак и кричал:
— Правильно, Алексеич! Пра-виль-но! Все пойдем! До единого! Нам нечего терять. Чего нам терять? Нам и так дрянь и так дрянь. Они, комиссары, дьяволы, сами в палатах живут, на перинах спят, а нашего брата в острогах гноят. Измываются. А нам тоже жить надо. Надо или не надо, мужики-товаршци? Он мне: «Самогонку гнал?» Гнал, говорю. Верно. «И продавал?» Верно. А только, говорю, дорогой товарищ, жить же надо? Жить надо или не надо? А мене — в острог. Кого? Мене! Инвалида импралистичской войны, сам-мую бедноту, а? За что боролись? Кровь за что проливали, а? Чтоб жить не давали? Чтоб в острог сажали, а? Правильно, мужики-товарищи, Антон говорит. Все пойдем! До единого! Пок-кажем!
«Во ведь холера какая — думал Степа, слушая отца. — Туда же. Все забыть не может. Дурня».
Путаясь в полах ватного пальто, на трибуну взобрался дьяк. Он выкроил на остром крысином лице сладенькую улыбочку и заговорил тихо и кротко. Но сейчас же поперхнулся, закашлялся, — кашлял он, будто лаял, — и продолжал уже другим голосом, хриплым шепотом.
— Братья! — начал он. — Православные! Поздравляю вас со светлым праздником христовым. Долго мы терпели, но бог, он правду видит, да не скоро скажет. И вот сказал. Поздравляю, православные, поздравляю, — тут дьяк закашлялся. — Но нельзя забывать, — продолжал он свистящим шепотом, захлебываясь и брызгая слюной, — нельзя забывать муки, которые перенесли мы, многострадальцы, от этих кровопийц и мучителей, кои изгнаны теперь с позором. Много их еще середи нас осталось. Так разыщем же их, братья, и предадим их в руки судей праведных и нелицемерных. Да воздастся им по заслугам. — Дьяк опять закашлялся. — Мы их знаем, всех знаем, — зашипел он, откашливаясь, — на лбу их Каинова печать, а имена их записаны в книгу смертных. Вот! — он потряс в воздухе какой-то бумажкой. — Не будет им пощады! Не будет!
Степа осмотрелся. Поискал глазами, нет ли в толпе кроме него, еще кого из тех «с печатью», о которых говорил дьяк? Нет. Никого.
Солнце стояло прямо над головой. Был полдень.
Степу, как бы невзначай, проходя мимо, задел локтем щуплый паренек в белой крестьянской свитке и в барашковой, низко надвинутой шапке.
— Тише ты, — проворчал Степа и осекся. Он узнал паренька. Эго был Косой,
Косой подмигнул: — молчи де, понял? — и стал рядом.
— Узнаешь толсторожего? — шепнул он.
Степа, не поворачивая головы, ответил:
— Нет.
— Самсоновский он. Его Никита узнал.
— Чей?
— Солоненкова Корнея сын. Знаешь?
— А-а!
Корнея Солоненкова все знали в Славичах. Богатый мужик, садовод. Все сады в Славичах были его.
— Федора видел?
— Видел.
— Ну?
— Поговорит с кем надо. Вечером скажет. У вас как?
— Губарев пропал. Не найти никак.
— Видал его на реке. Он уплыл или утонул. Не понять. А Бер?
— Неизвестно.
— Кто повешенный?
— Кажется, Шабанов.
— Что ты?
— Не знаю точно. Будто он.
Они переговаривались одними губами, не глядя друг на друга.
— Ян что?
— Ничего. Отряд сколачивает.
— И как?
— Ничего. Идет помаленьку. Губарева нет и Бера нет — вот что плохо.
— Что Каданер?
— Никаких известий. К вечеру не будет — выступим сами, без него.
— Верно! Кто это сказал?
— Я думаю.
— А оружие?
— Достанем. Вечером совещание будет. Приходи.
— Где?
— Не знаю пока. Узнаю, скажу.
— Надо послать кого в уезд за Каданером.
— Надо. Вечером выясним. Приходи.
— Ладно.
Леша ушел.
Степа туже обвязал лицо платком. Надо, брат, осторожней. Раз Косой узнал, значит и другой кто узнать может. Это не дело.
Степа услышал голос Сонина и удивился. Он не заметил, когда это Сонин поднялся на трибуну, и пропустил начало его речи. Степа свистнул: фью! и Сонин тоже. Ну и ну. Он стал внимательно слушать, но Сонин уже кончал говорить. Суковатую свою дубинку он держал перед собой, как посох. Щеки красные, как смородина, дышали здоровьем, а слова у него изо рта вылетали — жирные и круглые. Не слова — лепешки.
— Человек зверь благородный, — говорил Сонин. — Дайте ему волю и увидите, какой он. Глупость это — «классовый человек». Чепуха! Ерундистика! Есть «просто человек» и ему просто хочется жить: набить пузо горохом или мясом и развалиться на солнце. Нет добродушней и благородней человека, только волю ему дайте, свободу. Короче сказать — присоединяюсь…
Трибуна примыкала одним краем к стене двухэтажного дома с высоким резным крыльцом. На крыльце стояло четверо бандитов из отборных, рослые парни в черкесках. Прислонившись к перилам, они небрежно и презрительно посматривали на трибуну, на толпу, на мир. Но вдруг они встрепенулись, вытянулись и застыли, впившись глазами в закрытую дверь. За дверью в доме послышался звон шпор и чьи-то грузные шаги. Кто-то спускался по внутренней лестнице.
Толсторожий знаменосец оборвал Сонина и зычно крикнул:
— Тиш-ша! Батько!
Мужики со слободы, лавочники из местечка и коробейники с «выгона» нерешительно сняли шапки. Верховые бандиты и пулеметчики на двуколках приободрились, приосанились, приняли молодцеватый и гордый вид. Не бандиты — орлы.
На пороге показался батько. Невысокого роста, широкоплечий человек с непомерно большим туловищем и с короткими, кривыми, как у кавалериста, ногами. Лицо у батько было старообразное, темное, со шрамом через всю щеку. Надбровные кости резко выступали вперед и живые беспокойные глаза прятались в глубине, как медвежата в берлоге. На батько были казачьи синие с красными лампасами шаровары и обыкновенная солдатская гимнастерка. За ним шел ординарец я бережно, обеими руками нес черную туркменскую папаху батько.
Слегка раскачиваясь на ходу, батько направился к трибуне. Он шел по пустому пространству, перед ним испуганно расступались. Ни на кого не глядя, батько заговорил сразу же глуховатым, как бы простуженным голосом.
— Значит так, — сказал он, — тут вам говорили. Устанавливаем, значит, вольную власть. Анархию. Чтоб без никаких. Кто против — повешу. Советы оставляю, но без большевиков. Большевиков и комиссаров повешу. Все их добро объявляю народным. Грабь награбленное. Мирных людей не трону. Живи, как хошь. Каждый за себя. Хлопцев моих вознаградить надо — они вас от сволочей избавили. Награждение с каждого хозяина устанавливают хлопцы на месте. Кого они обидят, приходи ко мне. Разберу. Совет выбирайте сами, не мое дело. Но бунтовщиков, горлодеров повешу. Так.