Волонтер девяносто второго года
Шрифт:
Старой бабушкой никто не занимался. Она все время тратила на то, что читала и неизменно перечитывала один и тот же томик сказок «Тысячи и одной ночи», а поскольку в нем содержалась «Волшебная лампа», постоянно удивлялась тому, что все герои этой бесконечной книги носят имя Аладин.
Что касается двух подмастерьев, то, как я уже отмечал, одному можно было дать лет двадцать, другой был чуть постарше меня.
Старшего звали Жак Дюмон. Что с ним стало, мне неизвестно; другой, Фелисьен Эрда, приобрел 9 термидора страшную известность, быстро угасшую.
Этот последний был молодой хрупкий блондин, истинное
Надо ли объяснять, что право вето было одной из прерогатив короля и что оба случая, когда он неудачно этим правом воспользовался, оттолкнули от Людовика XVI народ?
Госпожа Дюпле принесла из кухни первую перемену блюд; меня представили ей, но она уделила мне еще меньше внимания, чем ее дочери. Это была женщина лет тридцати восьми — сорока, красивая сильной и цветущей красотой женщины из народа. Она разделяла патриотические убеждения мужа, а главное — его восхищение Робеспьером.
О герое якобинцев и шел разговор большую часть ужина, протекавшего по-братски, за одним столом, где как равные сидели хозяева и подмастерья.
Правда, мне показалось, что Фелисьен Эрда поглядывает на меня довольно косо. Чтобы оказать мне честь, меня посадили рядом с мадемуазель Корнелией, и, по-моему, он считал эту честь, сколь бы эфемерной она ни была, посягательством на свои права.
Самым примечательным в ту эпоху было то, что образование проникло в сословие буржуа, а от них передалось и сословию ремесленников.
Девицы Дюпле были не просто образованными, но даже просвещенными, особенно в политике; они знали трагедии Вольтера и почерпнули из них немало изречений; читали они «Общественный договор» и «Исповедание веры Савойского викария»; они ходили в Комеди Франсез, где в «Карле IX» Мари Жозефа Шенье и в «Беренике» Расина недавно сыграл Тальма, восстановив античный костюм во всей его первозданности. Результатом сей театрально-исторической новинки явилось то, что ножницы цирюльника прошлись почти по всем головам, и уже два месяца все мужчины носили прически под Тита.
За ужином беззлобно подшучивали над моей прической. Понятно, что за столь короткий срок мода не успела добраться до деревни Пнет, и посему я еще носил традиционную косичку (оба подмастерья от нее уже избавились). Что касается метра Дюпле, он, будучи истинным патриотом, продолжал биться за то, чтобы не лишиться косы, необходимой принадлежности мужчины; старая его матушка относилась к косе с какой-то суеверной почтительностью.
Я же, при первых насмешливых замечаниях по поводу косы — аристократического украшения моей прически — объявил, что готов принести ее в жертву на алтарь отечества, но при условии, если эта операция будет проделана ручками моей прекрасной соседки. Само собой разумеется, оба подмастерья метра Дюпле одними из первых сделали себе прически на манер возлюбленного Береники.
Несколько сообщенных мной подробностей о любви сына Веспасиана к дочери Агриппы Старшего изумили
Я слышал о знаменитом Якобинском клубе, где столяр-патриот проводил все свои вечера; но знал я лишь о Дюпоре, Барнаве и Ламете, то есть о трех его основателях, прозванных Мирабо триумгезатом.
За этими якобинцами-аристократами 89-го года действительно еще нельзя было разглядеть грозных якобинцев из народа года 93-го.
Пока объявился один Робеспьер. Бледное и невозмутимое лицо его производило мрачное впечатление; такое, если однажды увидишь — больше никогда не забудешь.
В Клуб кордельеров меня отведет другой человек; Дюпле же решил взять меня в Якобинский клуб и показать человека, которого в этом обществе, тогда еще малоизвестном, уже называли честным.
Впрочем, Дюпле, сколь бы восторженно он ни относился к гражданину Максимилиану Робеспьеру, поразмыслив хорошенько, признал: нет ничего удивительного в том, что в сорока пяти льё от Парижа юноша моего возраста, у кого не было возможности читать газеты, пребывает в полном неведении об этом человеке (я и сам корил себя за это).
Робеспьеру до сих пор только дважды представлялся случай взяться своей узкой, нервной рукой за то, что тогда именовали кормилом общественных дел. В первый раз только он 5 октября поддержал Майяра, пришедшего во главе рыночных торговок требовать от Национального собрания хлеба и наказания королевских гвардейцев, оскорбивших трехцветную кокарду. Второй раз, 30 мая 1790 года, он потребовал у Национального собрания, хотя и не сумел убедить депутатов, разрешить священнослужителям вступать в брак.
Кстати, то, что я знал очень плохо, вернее, не знал совсем, — историю частной и политической жизни Робеспьера, — метру Дюпле было известно во всех подробностях. Поэтому, поскольку, по мнению столярных дел мастера, его кумир был призван оказать огромное влияние на ход революции — ведь Робеспьер говорил с большим воодушевлением, покорявшим умы слушателей, — я и попросил метра Дюпле просветить меня насчет этого, наверно, единственного влиятельного человека, кто ни разу не вступал в союз с Мирабо.
И действительно, сколь слабым, по сравнению с великим оратором, ни был этот жалкий противник, Мирабо неизменно выслушивал Робеспьера очень внимательно, следя за всеми хитросплетениями его длинных речей; Робеспьеру он всегда отвечал серьезно, с учтивостью, хотя это было не в его правилах.
Однажды после речи, что, быть может, выслушал только он, Мирабо сказал Кабанису:
— Этот человек пойдет далеко: он верит всему, что говорит.
Не знаю почему, может, из-за необычной внешности Робеспьера — я впервые увидел его в тот вечер — в моей памяти запечатлелось каждое слово, что говорил мне об этом необыкновенном человеке его восторженный почитатель, или, наоборот, услышанные мной слова подготовили память к тому, чтобы сохранить неизгладимый отпечаток его бледного и, если так можно выразиться, острого лица, но я уверен, что и через шестьдесят лет помню до последнего слова его биографию, каждый штрих в его портрете.