Волонтер свободы (сборник)
Шрифт:
Есть, знаете ли, эдакая бессмысленная жестокость, подлое какое-то сладострастие… Уж тут и поп, и все такое, и барабанщики, последние минуты. Вдруг объявляют: заслуживают-де бунтари смерти, но, снисходя к геройству в Наваринском деле… И снизошли: всех нижних чинов выдрали кошками нещадно, девятерых в каторгу навечно, семерых в каторгу на два года… Вот, повторяю, Михайло Петрович! Об Гейдене не говорю, дрянь человек. Но Лазарев! Я же его знал хорошо, он не жесток, нет, строг, но не жесток, ручаюсь. И вот… Это вы себе nota bene [21] , сейчас поймете…
21
Заметь
Теперь Беллинсгаузена возьму. Фаддей Фаддеевич.
Знаменитый" заслуженный, он у нас в Балтийском вождем, и все мы его любили, потому что натура действительно благородная. И что же? После восстания у вас, в Польше, привезли в Кронштадт двести иль триста инсургентов. По царской воле — на военную службу. А они встали молодцом: мы — военнопленные, отвечают, а не подданные, а какие же, мол, из военнопленных солдаты? Резон! Тогда что же? А тогда, сударь, всех до единого сквозь строй, под палки, шпицрутенами, многих до смерти, многих по гроб калеками. А кто главным экзекутором явился? Кто? Стыдно произнесть: Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен. И это вы тоже nota bene, потому что надо теперь всё в одну точку собрать.
Давно меня один вопрос мучает, разрешение ему ищу. Может, наивно мыслю, а стучит, стучит в мозгу. Что за чертовщина такая, какая такая тайна? Темно говорю? Понимаю, что темно. А вникните: почему и отчего, какая пружина, что люди достойные против своей совести и чести действуют? Не какие-нибудь там поганцы, не стрюцкие, не дерьмо, а вот как Михайло Петрович и Фаддей Фаддеевич? Может, примеры мои не очень, но, главное, мысль ухватите, мысль. Какая тайна во власти верховной скрыта, чтобы храбрецов, рыцарей в подлость ввергать? Чья это неустранимая воля? Не могу постичь! Скажут: "А что им было делать?" Это не ответ, не разгадка. "Что им было делать?" Я честно: доведись до самого, не знаю… ох, не знаю, батюшка, того и гляди тоже бы так. Одно знаю: на том подлость держится…
А я… я после того как обезумел. Все в страхе жил, что и мой черный час придет, когда сволочью сделаюсь. Живу и страшусь. И однажды осенило: в робинзоны подамся! Меня уж в капитан-лейтенанты произвели, производство во флоте трудное, эполеты с вермишелью, с висюльками, командование кораблем, а я бац — рапорт: отставки прошу. Приятели мои — лавиной: ты, говорят, с ума спрыгнул! Нет, отвечаю, в ум, в ум, господа хорошие. Да куда ты, да что ты? А на Барса-Кельмес, отвечаю, на Барса-Кельмес. Какой еще там Бельмес, полно вздор молоть! А я сам-то про этот Барса накануне подачи рапорта вычитал. Листал лексикон Плюшара, вижу: Барса-Кельмес, остров на Аральском море, в переводе — "Пойдешь — не вернешься". Обрадовался, того-то мне и надобно: пойдешь — не вернешься. Вот и махнул на Аральское…
Ну, пора и честь знать, совсем вас умучил… Глядите — светает. Хорошо, а? Хорошо, говорю, тут светает, чисто. Вы, должно, бранитесь втихомолку: разболтался ракалия. Ну ладно, вот только к последней черте. Мне тут, на Аральском, многое по душе. Киргизы народ славный, простые души, я им большой кунак. И… хе-хе… подвиг человеколюбия свершил. Ну, это, конечно, простите, громко, а я к тому — из-за чего в кунаках с ними. Как-то забрели кочевники на Барса-Кельмес, глядь-поглядь зима ударила, а лед на море хлипкий, и нет, стало быть, ходу на матерый берег, пропадай, киргиз, совсем пропадай. Ну-с, ваш-то герой на "Михаиле" пробился во льдах, снял людей, на матерый берег доставил. С той поры в кунаках… Теперь про этих… Вот они кто такие? Сейчас скажу. Артельщики, вот те удальцы, что на палубе храпят. Я вам одно скажу: "Здесь русский дух, здесь Русью пахнет", то есть поймите меня в том смысле, что хоть и всякое случается, но уж чего нет в них, так нет — рабской прибитости, а мне это по сердцу…
Глядите-ка, еще чуть — и солнце встанет, а я все до финиты не дошел. Довольно. Вот только вопросец к вам, без злобы и прямой.
Я вам открою: к экспедиции вашей ученой склонности не имею и пособником ей быть не хочу. Ваш-то Алексей Иванович процветание зрит, а я другое. Все эти крепости вроде Раимской погибель несут. И барабаны эти треклятые слышу. Н-да… Так уж позвольте вопросец к вам. Хорошо? Но прошу без обиды. Вот скажите на милость, как вы, вы-то сами как согласуете свои мысли с участием в экспедиции? Ведь нынче за столом искренне, а? Искренне! Так как же?
В каплях соленой влаги дробился солнечный луч. Казалось, из обломка каменного угля рвется издревле притаившийся пламень.
Море бормотало — старик, впавший в детство. Седые лохмы водорослей, легкие и ломкие, разметались по блеклому песку. Известняком пахло, как на развалинах. Чайки не кричали, не выстанывали, не заливались хохотом, чайки реяли молча, лишь изредка издавая какой-то скрип, напоминавший скрип дверных петель.
Шевченко тронул пальцем черный камень, сказал:
— То-то обрадуется.
Томаша словно кипятком ожгло, он выругался и с яростью швырнул камень на песок.
Верно знал, кто обрадуется. Алексей Иванович спит и видит пароходы на Арале. А для пароходов уголь нужен. Стоило только заговорить о паровых судах, об угле, как добродушное лицо начальника экспедиции принимало мечтательно-восторженное выражение. Вчера, оставляя Барса-Кельмес, Алексей Иванович толковал, что, по слухам, на полуострове Куланды кочевники находили "горючий камень".
Плавание от Барса-Кельмеса до полуострова Куланды было спокойным. Ветер усердно полнил паруса, шхуна пробежала весь путь часов за восемь с небольшим и около полуночи встала на якорь у овражистого мыса. А нынче, едва рассвело, лейтенант, снедаемый нетерпением, поднял на ноги топографов, минералога, матросов.
Съехали на берег. Было чем полюбоваться: раковины такие крупные, такие затейливые, хоть сейчас на продажу, вазы, настоящие вазы, и "шу-шу" камышей, и простор, открывшийся с утеса, — море, как степь, и степь, как море.
Шевченко жмурился, улыбался, отирая пот со лба, ветер ворошил бороду. И не было во всей его, Шевченко, стати, во всем его облике не было ничего мешковатого, ничего страдальческого, а была бодрая сила, спокойная уверенность, весь он был такой светлый, что Томаш Вернер поглядывал на него почти с завистью.
Шевченко догадывался, о чем думает Томаш. Жаль, моряк Мертваго ушел к Сыр-Дарье, уж он бы, Шевченко, ответил Федору Степановичу на его "вопросец", ответил бы непременно. А милый Хома вернулся после ночной беседы в полном смятении и лишь вчера, когда уже "Константин" держал к западному берегу Арала, кое-как, с одного на другое перескакивая, рассказал все Тарасу Григорьевичу.