Волошинов, Бахтин и лингвистика
Шрифт:
Больше в данном тексте термин «металингвистика» не появляется, но и этого достаточно. Этот термин, по правдоподобному предположению Л. А. Гоготишвили, мог быть взят у американского ученого Б. Уорфа, основные сочинения которого в русском переводе появились как раз в период работы над данными рукописями [Уорф 1960]. Уорф вошел в историю науки о языке тем, что возродил когда-то затронутую В. фон Гумбольдтом тематику, связанную с языковыми картинами мира, формированием культуры языком. Его сочинения могли представлять интерес для Бахтина. Металингвистикой он предлагал называть не совсем то, что Бахтин, но некоторое сходство найти можно.
Далее уже напрямую появляется критика В. В. Виноградова, что для Бахтина тех лет сравнительно редко: «Образы автора и образы персонажей определяются, по концепции В. В. Виноградова,
Фрагменты, озаглавленные в собрании сочинений «1961 год. Заметки», не представляют собой (в отличие от «Проблемы текста») чего-то единого и связного. Тематически они примыкают к «Проблеме текста». Их лейтмотив – также необходимость разграничения лингвистического и металингвистического подхода. Недостатком многих работ Бахтин считает отсутствие четкости в таком разграничении. Вновь он вспоминает о школе Фосслера, идеи которой для него по-прежнему оставались актуальными. А как раз в 1960 г. умер Л. Шпитцер, после чего это направление окончательно сошло на нет, а в советском языкознании его забыли еще раньше. Однако оценки этой школы в данной рукописи в первую очередь критические: ее нелингвистический подход к языкам и стилям признан правомерным лишь до некоторой степени. Еще резче оценивается Виноградов: «Недопустимы такие трансформации, когда, с одной стороны, декларируется внеидеологичность языка как лингвистической системы (его внеличностность), а с другой – контрабандой вводятся социально-идеологические характеристики языков и стилей (отчасти у В. В. Виноградова)» (330).
В последней цитате помимо полемики с постоянным оппонентом любопытны еще два момента. Единственный раз после 1953 г. говорится об идеологии, хотя эти словоупотребления скорее относятся к «чужому голосу». И вполне очевидно здесь отнесение понятия «стиль» к сфере языка, что не до конца ясно в РЖ.
В заметках также рассматриваются разные подходы к диалогу. Вновь, как и в РЖ, упомянута трактовка диалога в американском дескриптивизме – «диалог как цепь реакций»; под него подходят «верные и ложные высказывания, гениальные и бездарные высказывания»; такой подход, как и подход школы Фосслера, признается «относительно правомерным», однако этот подход не затрагивает сущности высказывания (334). Эта критика больше, чем что-либо иное в саранских тетрадях, напоминает критику «абстрактного объективизма» в МФЯ, хотя акценты все же другие: ни о какой «относительной правомерности» подобного подхода в МФЯ речи не могло идти.
В набросках снова автор возвращается к вопросу о тексте и высказывании, а также о (художественном) произведении, которое ранее рассматривалось как частный случай текста: «Лингвистика имеет дело с текстом, но не с произведением. То же, что она говорит о произведении, привносится контрабандным путем и из чисто лингвистического анализа не вытекает» (334). Л. А. Гоготишвили комментирует эту цитату так: здесь текст окончательно отнесен к лингвистическим понятиям (656). О высказывании в другом месте Бахтин вновь говорит, как и в РЖ, что это не языковая единица и не сопоставима с единицами языка (336). Исходя из всего этого, Л. А. Гоготишви-ли реконструирует систему понятий, к которой Бахтин пришел в 1961 г.: текст—высказывание в изоляции от диалога, высказывание– реальная единица речевого общения, произведение—высказывание особого типа (651).
Наконец, в записях 1961 г. вновь поднята проблема говорящего, собеседника и «героя». Бахтин пишет: «Слово нельзя отдать одному говорящему… Слово – это драма, в которой участвуют три персонажа (это не дуэт, а трио)»; третий—тот (то), о ком (чем) говорит ся (332). Ср. слова А. Гардинера об акте речи как «драме в миниатюре» с теми же персонажами.
Но участников диалога может быть еще больше: высказывание имеет собеседника («второго»), но есть и «нададресат» («третий»), понимающий «в метафизической дали» или «в далеком историческом времени», это может быть бог, народ, наука, суд истории и т. д. (337); Л. А. Гоготишвили замечает, что поскольку выше говорилось о трех участниках «драмы», точнее было бы говорить здесь не о «третьем», а о «четвертом». Наличие «третьего» может быть обнаружено при анализе высказываний: во фразе Всякий на моем месте солгал бы – предполагается наличие оправдывающей ложь инстанции, которая может не совпадать с собеседником (338).
Говоря о текстах 1959–1961 гг., следует считать их последней нам известной попыткой их автора написать лингвистическую работу. По жанру «Проблема текста» очень напоминает «Руководящие мысли» МФЯ в «Отчете». Видимо, здесь отражен и сходный этап работы. Тетрадь 1961 г. показывает, что работа продолжалась и позже. Однако работа опять-таки оказалась прерванной. Помимо других причин здесь очень вероятна и еще одна, которой раньше быть не могло. В конце 1960 г. началась переписка Бахтина с В. В. Кожино-вым, а в 1961 г. впервые встал вопрос о новом издании книги о Достоевском. Это предложение открывало возможность вернуться к читателю. Как отмечает Л. А. Гоготишвили, в тетради 1961 г., начиная с некоторого места, записи о высказывании уступают место записям о Достоевском. Начавшаяся переработка книги отвлекла внимание от всего остального.
VI.2.8. Фрагмент о металингвистике в книге о Достоевском
Начав перерабатывать старую книгу, Бахтин получил возможность включить в нее кое-что из того, к чему он пришел за последующие годы, в том числе и в области лингвистики. Одним из добавлений, отсутствующих в изданной в 1929 г. книге, стал фрагмент о лингвистике и металингвистике, открывающий пятую главу переработанного издания 1963 г. (далее ссылки на издание 1972 г. с указанием лишь номеров страниц). Он продолжает проблематику непосредственно предшествовавшей по времени «Проблемы текста». Однако формулировки здесь получают окончательную завершенность и кое в чем меняются.
С самого начала пятой главы «Слово у Достоевского» делается оговорка. Ее предметом является «язык в его конкретной и живой целокупности, а не язык как специфический предмет лингвистики, полученный путем совершенно правомерного и необходимого отвлечения от некоторых сторон конкретной жизни слова» (309). То, о чем говорится в главе, «можно отнести к металингвистике, понимая под ней не оформившееся еще в определенные отдельные дисциплины изучение тех сторон жизни слова, которые выходят—и совершенно правомерно—за пределы лингвистики. Конечно, металингвистические исследования не могут игнорировать лингвистики и должны пользоваться ее результатами. Лингвистика и металингвисти-ка изучают одно и то же конкретное, очень сложное и многогранное явление – слово (выше слово приравнивается к языку. – В.А.), но изучают его с разных сторон и под разными углами зрения. Они должны дополнять друг друга, но не смешиваться» (309–310). Это продолжает идеи более ранних работ, но с существенным отличием: раньше подчеркивалось, что у лингвистики и металингвистики (или соответствующей ей дисциплины, еще не имевшей названия) – разные обьекты, высказывание не относится к языку. Теперь оказывается, что и металингвистика изучает язык-слово, но под другим углом зрения.
Различие лингвистики и металингвистики иллюстрируется таким примером. С лингвистической точки зрения романы Достоевского менее интересны, чем произведения Л. Толстого, Писемского, Лескова и др., поскольку там «значительно меньше языковой дифференциации, то есть различных языковых стилей, территориальных и социальных диалектов, профессиональных жаргонов и т. п. …Может даже показаться, что герои романов Достоевского говорят одним и тем же языком, языком их автора» (310). Однако для металингвистики соотношение обратно, поскольку в отличие от перечисленных «писателей-монологистов» там роман «полифоничен», разные точки зрения сопоставлены или противопоставлены под «диалогическим углом» (310–311).