Волошский укроп
Шрифт:
Обычно конка на Неглинной улице не останавливалась, имея на то строжайший запрет. Но когда сияющий на солнце вагон появился из-за поворота, Николай Устинович просто поднял руку и лошади вмиг встали пред ним, как сказочная Сивка-Бурка. Их и вправду звали именно так – Сивка и Бурка, хотя сей малозначительный факт к нашей истории отношения не имеет. Пусть бы их звали хоть Гог и Магог, на дальнейшие события это ровным счетом никакого влияния не оказало бы. Лошади встали, кучер и кондуктор вышли, чтобы поклониться большому чину. Г-н Арапов, сделав вид, что не заметил такого почтения, обратился к детям:
– Ну, так я встречу
Потом, вновь уподобившись раззолоченной птице, коротко клюнул Павлушу и Анастасию. Развернулся на каблуках, пошел быстрым шагом обратно к карете, размышляя на ходу на сколько обгонит конку. Пожалуй, что минут на двадцать. Как раз будет время с супругой перемолвиться. Вера Александровна, вместе с сестрой обер-полицмейстера, еще накануне отправились в храм, на всенощное бдение. Ему же поручили вовремя доставить детей. Вот и прикидывал теперь: успеют ли к причастию. Это объясняло некую озабоченность, с которой он усаживался в карету, да и сон вспомнился не к месту, с четверга на пятницу виденный. Будто бы стоит на холме зеленом, перед обрывом и пытается удержать дочку в вытянутой руке, но силы покидают его, Анастасия падает вниз, оставляя в кулаке только ленточку… Впрочем, глупости. Пусть старые няньки во сны веруют. А ему, человеку просвещенному, не должно на такую ерунду внимание обращать.
Г-н Арапов откинулся на мягкую спинку, вытянул свои нескладно-длинные ноги и скомандовал:
– Трогай, Федор Кузьмич!
II
Мальчишки с азартом рванули к лестнице во второй этаж вагона, который носил гордое название империал. На самом деле гордиться там было особо нечем – две деревянные лавки, сбитые спинками и хлипкие ограждения из железных прутьев. В дождливые или ветреные дни поездка наверху становилась жестоким испытанием, при полном отсутствии крыши и стен пассажиры чувствовали себя неуютно. Но в такое приятное утро, когда вокруг разлиты солнце, небо и благодать, просто не терпелось в них окунуться.
– За билет в империале извольте три копейки, за обычный билет пять копеек, – кондуктор Фуфырев говорил надменно и недружелюбно: затаил обиду на обер-полицмейстера, который не счел нужным даже кивнуть в ответ на его почтительный поклон, вот и отыгрывался на детворе.
Медяки посыпались в кондукторскую сумку. Анастасия тоже хотела пройти наверх, но Фуфырев был неумолим. Не положено барышням на империал, и все тут. Мстительный мерзавец! Помнится, он и на Пасху ее не пустил во второй этаж. Только для мужчин, видите ли. Какие-то пещерные правила, будто бы женщина и не человек вовсе.
А братья… Формально они состояли в двоюродном родстве и следовало называть мальчишек кузенами, но г-н Арапов, известный противник всего европейского, воспитал в дочери отвращение к заграничным словам. Запрещал он также называть детей Полем и Жоржем, на французский манер, как это происходило в других дворянских семьях. Поэтому Анастасия привыкла называть их братьями. Теперь же захотелось крикнуть им вослед: предатели! Как посмели бросить ее одну? Поездка сразу растеряла половину своей привлекательности, девочка надула губки и села в самый дальний угол, отвернувшись от Фуфырева и немногочисленных утренних ездоков.
Она злилась все время, пока конка двигалась по Неглинной. Но когда подъехали к бульварам и появились цветущие каштаны, спохватилась: ох, да что же я такое делаю… Гневаться и так смертный грех, а в праздник, поди, и вовсе за два греха считается. Анастасия вытерла набежавшие слезинки и заставила себя улыбнуться. Так-то лучше.
Конка остановилась возле Трубной площади. Здесь, несмотря на ранний час, уже шумел и суетился рынок. Продавали сразу все: пожухлый бурак и брюкву-саксонку, пряности, страшноватые на вид весенние грибы, чашки фарфоровые, потускневший бронзовый подсвечник, какие-то вещи с чужого плеча… А еще птичек в клетках, которых было ужасно жалко. Вот и все, что разглядела из своего окошка девочка.
Вагон конки пополнился новыми пассажирами. А форейторы в зеленых куртках подвели двух лошадей пегой масти, с полинявшими боками.
– Теперь еще и этих запрягут, а после сразу поедем дальше, – слышались громкие объяснения кондуктора. Он распушил хвост, словно павлин, и не отходил от некой дамы лет тридцати, судя по одежде – гувернантки. Та постоянно отворачивала лицо от Фуфырева, но ее надменный профиль, видимо, распалял еще больше, потому что объяснения продолжались. – Без дополнительной конной тяги вагон по Рождественскому бульвару не поднимется. Видите, как горбится мостовая?
Анастасия знала про сложный подъем. Как и про то, что лошадкам тяжело, даже вчетвером, тащить в горку громоздкую махину, набитую людьми. Их тоже всегда было очень жалко, а все же не так сильно, как птичек в клетках. В обычные дни она бы с восторгом наблюдала, как пегих кобылок запрягают парой, а после цепляют к Сивке и Бурке за длинную… Э-э-э, штуку с крюком? Георгий знает, как называется эта штука. Однако сейчас он на империале, смотрит во все глаза и поддерживает Павлушу, чтобы не упал вниз, а то ведь этот любопытный сорванец всегда перегибается через хлипкое ограждение. Да, в обычные дни…
Но сегодня-то праздник великий. Девочка засмотрелась на большой каштан, весь в цветущих «свечках». Этот старый каштан, великан среди соседних деревьев, изрядно нависающий над дорогой, вдруг напомнил ей храм. Церковь вчера была убран ко всенощной – вокруг икон зеленели березовые веточки, пол устилала скошенная трава. Священник, принимавший ее первую исповедь, также был облачен в зеленое. А кругом горели свечи.
Разумеется, девочка была в полном смятении. Запиналась, пыталась сказать, но слова не шли наружу, застревали где-то в горле, сбиваясь в большой комок. Тогда батюшка наклонился близко-близко и шепнул:
– Боишься?
Она кивнула.
– Чего боишься? Наказания? – продолжал допытываться священник.
Анастасия снова кивнула, не в силах проглотить комок, который мешал уже не только говорить, но и дышать. Ей казалось, что вот прямо сейчас случится обморок.
А бородач в рясе сел рядом, прямо на усыпанный душистыми травами пол, обнял ее за плечи и заговорил тихонько:
– Я тоже на первой исповеди боялся. Думал, Бог не простит, накажет за грехи. Все и всегда именно наказания страшатся. Да что мы с тобой, простые грешники… Даже апостолы боялись, сильно боялись. Их ведь могли казнить, многих христиан в те времена казнили, мучили страшно. И вот в такой же точно день, канун Троицы, сидели они, запершись на все засовы, окна ставнями загородили. Вдруг шум, треск, огонь явился с неба и, представь себе, над каждым апостолом зажегся язык пламени. Это тоже могло напугать. Меня бы уж точно напугало, до обморока.