Волшебная дорога (сборник)
Шрифт:
— Кто я? — спросил он меня.
Я с исчерпывающей точностью и полнотой, полнотой без прикрас, ответил на его звучащий несколько метафизически вопрос, упомянув, разумеется, о платяном шкафе, стоявшем в комнате студентки-медички, которой, говоря на обывательском языке, что называется, подвезло.
— И вы настаиваете на том, что это истинный факт? — сказал он с насмешливой укоризной, посматривая на меня и наливая в мою опустевшую рюмку чудесного портвейна.
— Да, это факт, — подтвердил я.
— Хорошо, хорошо, — закивал он головой и, приблизив ко
Этот вопрос удивил меня. Его трудно было ожидать от бывшего страхового агента, ставшего нэпманом.
— Задайте вопрос полегче, — сказал я.
— Полегче? Ну что ж. Тогда ответьте мне, откуда вы? Ведь я же знаю от Ирины, что в вашем появлении столько же неясного, сколько и в моем.
После этих слов наступило молчание. А потом мы расстались.
15
В 1924 году я перебрался из Томска в Ленинград и поселился на Пятой линии Васильезского острова.
Мне почему-то не хочется указывать месяц и день приезда, и свою внезапно наступившую неприязнь к документальной точности я объясняю тем, что мне каждый раз становилось не по себе, когда я раскрывал свое удостоверение личности и видел дату своего рождения. Ведь эта дата, как, впрочем, и множество других, не соответствовала истине, на которую я давно закрыл глаза.
Медицина уже не увлекала меня, и я решил стать снова студентом (тогда еще существовали «вечные студенты»), поступив на этот раз в Академию художеств. Я попал в мастерскую знаменитого художника профессора Петрова-Водкина. К тому времени мои не слишкомто прочные связи с будущим совершенно оборвались, и я уже стал подумывать, что никогда не бывал в XXII веке и все, что мне помнится, было сном или целой серией снов, которые снились мне в камере томской тюрьмы после допросов штабс-капитана Новикова. Мне теперь казалось, что мой следователь штабс-капитан Артемий Федорович убедил меня, будто я из XXII века. Он умел убеждать и мог переубедить кого угодно.
Через несколько лет я должен был стать художником. Мне хотелось с помощью линий и красок схватить и передать неуловимое: тот мир, в котором я жил, Васильевский остров, Неву, деревья Соловьевского сада, покачивающуюся походку матросов и их широколицых подруг, толстых нэпманов в глубоких валяных ботах и нэпманш — вместо лица у них кусок теста, из которого вдруг оробевшая природа так и не решилась что-нибудь слепить.
Многие из моих новых приятелей — будущих художников экспериментировали или подражали французам в их схематично-изящном восприятии человека и природы. Меня же почему-то очень привлекал старомодный реализм передвижников. Новые мои приятели посмеивались над моим художественным консерватизмом и, ища ему объяснение, подозревали меня в духовной отсталости и провинциализме. Чтобы не спорить с ними, я винился в провинциализме, отнюдь, однако, не признавая, что провинциализм и духовная отсталость это одно и то же.
Я с удовольствием ходил в Русский музей и подолгу простаивал перед полотнами
Была ли книга Офелией или Офелия — книгой, это особый вопрос, ответ на который едва ли смогут дать философы и логики, не знающие, где пройдет граница между знаком-символом и знаком-человеком. Это дело далекого будущего, куда не способен заглянуть глаз современника Павлова и даже Циолковского.
Рассудок пытался меня убедить, что это были сны и видения, навеянные допросами и пытками в подвале колчаковской контрразведки. Но было что-то более сильное, чем рассудок и воля. Ведь я-то знал, кем был. Знал? Действительно знал? А может, это было только иллюзией?
О своеобразном дуализме (если это можно назвать дуализмом) не догадывался никто, кроме профессора, руководившего живописной мастерской.
Глядя на мои рисунки и холсты, Петров-Водкин всякий раз становился сосредоточенным, словно бы решая трудную, почти неразрешимую задачу.
— Откуда вы? — спросил он однажды меня тихо, каким-то особым доверительным голосом почти сообщника.
— Из Томска, — ответил я. — Учился на медицинском, но, как видите, изменил медицине ради искусства.
— Утверждаете, что из Томска, а видите все таким, словно спустились к нам с Марса. Меня, в отличие от ваших однокурсников, не обманул ваш реализм. Вы не подражаете передвижникам, а стараетесь понять их искреннее и наивное понимание жизни. Вы слишком необычно смотрите на то, что поддается изображению. Ваш опыт… Он слишком зрелый. Так будут видеть мир через сто или двести лет.
Я покраснел и смутился, словно меня разоблачили в попытке скрыть свое социальное происхождение и выдать своих родителей — тучных и одутловатых лавочников за рабочих от станка или крестьян от сохи, выражаясь словами самой эпохи.
16
Офелия! Образ-книга, мысль со смеющимся ртом и двумя живыми красивыми девичьими руками. Я уже стал забывать о ней. Но, по-видимому, она вспомнила обо мне. И вспомнила в самый подходящий для этого момент — не тогда, когда я покупал керосин для примуса, и не тогда, когда тер спину мочалкой в коммунальной бане, а в сокровенные минуты свидания с великими образами.
Я стоял в Голландском зале Эрмитажа и рассматривал картину Рембрандта «Возвращение блудного сына».