Волшебник из Гель-Гью
Шрифт:
– Продолжайте, Александр Степанович, – попросил редактор.
– Продолжаю. Горжусь тем, что я в своих рассказах сталкиваю лбами доброго и злого. Наказываю порок. Такова традиция лучших романов всюду. Таков Стивенсон, Диккенс. Дюма во Франции… Что? Третьесортный писатель? Кто еще скажет подобную глупость, на того я спущу мою дворнягу, которая лежит у моих ног и требует добычи! Я повторяю: рассказ должен быть занимательным. Кому нужна скучная литература?
– Он расчищает дорогу, – пискнуло чье-то меццо-сопрано.
Грин скрипнул зубами.
– Терпеть не могу суфлеров, мадам! Я пишу как умею. Написал я, пока что, очень мало. В ближайшие двадцать
– Дорогой Александр Степанович! – воскликнул редактор. – Всё, что вы сказали, мило и даже интересно, но – ваше предложение?
– Кому здесь нужно мое предложение? Предлагаю закрыть собрание, всех учеников и учениц распустить по домам, а меня и Сварога оставить. И напоить коньяком.
Дамская часть собрания была шокирована. Ясинский что-то бубнил, – он еще не выяснил, к какой части собрания ему примыкать. Измайлов играл шнурком пенсне и говорил своему соседу:
– Озорник, верно, озорник, но талантлив! Дико и чудесно талантлив!
– Напишите о нем, – предложил сосед.
Измайлов сделал большие глаза и ничего не ответил. Заседание между тем продолжалось. Слово взял редактор. Говорил он, по выражению некоего острослова, альбомно и конфетно. Суть выступления заключалась в том, что в журнале всё благополучно, мило и интересно, что тираж «Огонька» достиг пятидесяти тысяч экземпляров, и, хотя тираж этот не идет ни в какое сравнение с «Нивой», всё же есть основания признаться в том, что «Огонек» необычайно популярен, издается со вкусом и на хорошей бумаге.
Когда была упомянута хорошая бумага, Грин неистово захохотал. Поддержало его и собрание, так что редактору пришлось неостроумно заметить:
– Если почтенному собранию будет угодно, я отдам распоряжение ухудшить бумагу.
– Бумага – черт с ней, ты лучше гонорары улучши, – произнес Грин и разбудил Андрусона, который при упоминании гонорара необычайно оживился и заявил, что баронесса Таубе в своем журнале «Весь мир» платит значительно больше, чем многоуважаемый Владимир Александрович Бонди. Собрание зашумело.
Грин начлл декламировать пушкинского «Пророка». Читал он превосходно, публика стихла. Закончив декламацию, Грин откланялся и ушел. Бонди знаком приказал Афанасию проводить Александра Степановича до выхода из подъезда.
Вместе с Грином ушел и Ленский. Его специальностью были любовь, ревность, измена. Типичная писательская внешность его останавливала прохожих. Шагавший рядом с ним Грин был похож на моряка в отставке.
– Я вам не помешаю? – спросил Ленский.
– Очень рад! Одному мне иногда бывает скучно и не по себе. С тех пор, как я возвратился из ссылки, а этому ровно год, мне всё не по себе. А тут всякие истории.
– А какие у вас истории, Александр Степанович?
– По вашей части, Владимир Яковлевич.
Подумал: рассказать ему про встречу с глухонемой? Решил: рассказывать не следует. Не поймет. Не надо.
– Так, Владимир Яковлевич. Пустяки. Я со всякими историями справлюсь. А вы чего задумались?
– Совета у вас хочу попросить, Александр Степанович. У меня, видите ли, с рассказом затруднение происходит. На самом, казалось бы, пустом месте. Идут двое. Впереди лес, дачная обстановка, летний день. Оба устали. Это мне нужно, чтобы они устали. Сели, а впереди, значит, лес. Лесом идти шесть верст. Скучно. Вы, Александр Степанович, мастер на выдумки. Посоветуйте. Что бы мне тут придумать? Какое то событие должно произойти в ту минуту, когда мои герои сели на лужке. Но – что именно?
– Никаких
– То есть, как это – перелететь лес? – заикаясь сильнее обычного, спросил Ленский. – Вы имеете в виду аэроплан?
– Зачем аэроплан? Откуда же они, по-вашему, возьмут аэроплан? Нет, никакого аэроплана не надо. Просто-напросто нужно описать, как они подняли руки и полетели над лесом. Вот так, смотрите.
Грин остановился, расправил руки в стороны, затем поднял их и вытянулся, подобно пловцу, бросающемуся с вышки. Ленский наблюдал за ним с восхищенным изумлением. Грин закрыл глаза и тянулся, тянулся вверх:
– Не получается. Пока не получается. Но ужо получится. Верю в это крепко. А пока что пусть получается в рассказах и романах.
– Но ведь это неправдоподобно, дорогой Александр Степанович! – воскликнул Ленский. – Такая сцена испортит весь рассказ. Как вы не понимаете этого!
– А я не понимаю, как это может рассказ выиграть, если вы положите героев своих на травку и дадите им десять страниц на болтовню про своих жен и служебные успехи! Не понимаю! Скучно, Владимир Яковлевич! Дьявольски скучно! Бог накажет за такие рассказы!
Он даже ногою топнул.
– Ужо напишу рассказ о том, как… нет, не рассказ, а роман о том, как человек летает. Подобно птице. Без помощи аэропланов. Подскочит и полетит.
– Это будет сказка? – спросил Ленский.
– Зачем? Не сказка, а роман. В нем всё будет поэтично, всё полно романтики. Никаких чахоток и туманов, никаких отрыжек после еды, психологизмов и скуки. Одно лишь солнце, счастье и сумасшедшая радость!
Он взял Ленского под руку и, забыв, что тому нужны творческая помощь и советы, принялся говорить о своих замыслах. Это были сны и выдумки, реальное и вовсе невозможное, поэзия и живопись, это было подлинное искусство, и Ленский, способный увлекаться всем, что носило на себе печать талантливости, забыл о своих трудностях и весь обратился в слух, радуясь тому обстоятельству, что Грин, видимо, намерен провожать его до дому, – он шел и без умолку повествовал о всевозможных капитанах и дочерях лесничих, веселых портных и несчастных миллионерах, о кладах и золотых цепях. Подобной откровенности за ним не водилось, – тем драгоценнее был сегодняшний его припадок писательской доброты и щедрости.
– Я откровенен потому, милейший Владимир Яковлевич, что некому украсть у меня, – не родился тот вор, который стянет мой сюжетик! Вы моих летающих людей не возьмете, верно? А скажите, видели вы когда-нибудь извозчиков в очках? Я тоже не видел. Так это я, между прочим. А вот в этой пивной по вечерам болтается человек, он за трешку жует стекло. Вот это номер! Хоть сейчас в цирк. Когда я был в ссылке, милейший Владимир Яковлевич, ко мне пришел однажды старик. Он попросил у меня двугривенный. Я ему дал. В благодарность он показал фокус. Изорвал в мелкие клочки газету, скомкал эти клочки, превратил их в мяч, сунул себе в рот и проглотил. Это стоило двугривенного. Затем он выпил два стакана воды, выкурил трубку и попросил двадцать копеек. Я дал. Он слазал себе в рот и достал оттуда проглоченный мяч из газеты. Сей предмет был сух. Страшный старик попросил у меня распотрошить этот бумажный мяч. Я исполнил его просьбу, и через полминуты в руках моих был целый, нигде не порванный номер «Задушевного слова» за ноябрь девятьсот седьмого года.