Волшебный фонарь
Шрифт:
Пока тихо, пока все затянуто ряской, и душно, и зной, они помалкивают, набрали в рот тины и где-то там молчат у своих кочек, под своими корягами, еле сдерживая раздражение и несогласие. Но стоит только кому-то опять подать голос, только одной, наиболее занудной, наиболее подверженной настроению и бунтарству, начать неопределенно, как бы про себя: «Так-с!», как другая рядом раздраженно: «Что так-с? Откуда так-с? Зачем так-с?», и сразу со всех сторон: «Ага! Ага!»
Зачем так жалобно кричат, захлебываясь в воде, в тине, чего хотят, чего добиваются
А может быть, я ошибаюсь, и это просто любовь? Может быть, они не спорят, не дискутируют, не возмущаются, а так громко, всесветно объясняются в любви? Может быть, этот лай и бульканье означают: «Иди, иди, зеленая, пучеглазая, роковая, ко мне»?
А сирень стоит над запрудой лиловым облаком, а лютики горят солнечным блеском, и гуси ходят по берегу и гогочут, и голосят петухи на деревне.
КУКУШКА В КОНЦЕ ИЮНЯ
Все утро сквозь сон звала меня кукушка. Откуда-то из темной глубины леса, из далеких, утерянных годов, неумолимо, и настойчиво, и неутешно звала меня кукушка голосом знакомым, и печальным, и обещающим. Будто это была та же кукушка, что куковала мне в то июньское, в то первое военное утро, когда из домика студенческого общежития уходил я этой лесной просекой на станцию, и она всю дорогу куковала и куковала, и я слышал ее, пока не отошел поезд.
А потом было все, что было.
А она все тут жила, все куковала и теперь что-то предрекала и обещала мне, не учитывая, что я уже почти все знаю.
А может, она и не рассчитывала на меня, может, она обращалась к тем мальчикам и девочкам, которых я вчера видел у колодца и которые сказали: «Вон лысый дядька идет!», — обещая им длинные и солнечные, как зеленый коридор леса, годы без войн, без лагерей, без мук.
Кукушка кричит звучно, глубоко, бесконечно, и это кажется голосом самого леса, голосом самой судьбы.
ЛЕТНИЙ ДЕНЬ НА РЕКЕ ЛИЕЛУПЕ
Солнце и тишина. Яхты вдали как чайки. Все время посвистывает — то ли пеночка на лугу, то ли пастушонок.
Мирно спят на воде широкие, спокойные листья кувшинок. Бутоны еще темно-зеленые, остро и строго торчат из воды, как солдаты на часах, лишь один подобрел, пожелтел и стал лилией на воде.
Шныряют в зеленой воде мальки. Вот застыл торчком малек-юноша, то распустит жабры, то сожмет. О чем это он думает, о чем беспокоится?
Над рекой с криком пролетают две чайки, и мне кажется, я ясно разбираю: «Ах, не надо!», «Отстаньте!», «Ах, бросьте!»…
А на берегу под старой ивой стоит мальчик в бескозырке.
— Вот я сейчас сделаю удочку, — говорит он сам себе.
Он находит на земле палочку и делает вид, что закидывает в реку леску.
— Сейчас рыбу будем ловить!
Несколько мгновений он тихо, внимательно глядит на воду.
— Ой, ой! Щука! — Он дергает вверх свою палочку. — Смотри, щука!
Течет жизнь, простая, ясная, добрая, понятная, жизнь, подсказанная всему живому солнцем, водой, ветром, синим небом.
Зачем же ее так усложнять, зачем делать из нее ад?
Где-то воет сирена, надрывным криком напоминая, что есть в мире тревога, несчастье, катастрофа. Дрожит земля от близко проходящего поезда, и гул разносится по земле до крайних ее пределов.
КАТАСТРОФА
Я случайно опрокинул в парке старую, ржавую, чугунную урну, дно которой оказалось куполом муравейника. И вдруг глазам моим представился город во время внезапной бомбежки.
Солнечный свет ослепил мирное муравьиное поселение атомной вспышкой, и тысячи тысяч рыжих муравьев, которые, наверное, до этого в темноте муравейника мирно спали, учились, пытали друг друга, в панике, толкаясь и бесцельно обгоняя друг друга, кинулись в разные стороны от эпицентра катастрофы. И теперь ни за что уже нельзя было узнать, кто учитель, кто палач, кто садовник, кто мудрец и кто глупец.
Но это только казалось с первого взгляда.
Присмотревшись, можно было увидеть, что все развивалось будто по заранее разработанному плану на случай войны и катастрофы.
Большинство муравьев ринулось, спасая какие-то белые зерна, очевидно, муравьиную молодь. Схватив в клещи, они бережно убегали с ними вниз, в разрыхленную землю, где, наверное, были бомбоубежища или бункера.
Через десять секунд уже не было ни одного белого зерна. Лишь последние муравьи, саперы или пожарники, рыскали в поисках раненых и пропавших без вести.
А через десять минут вообще уже никого не было. Изредка забегал разведчик и, порыскав, исчезал. Может, он замерял радиацию и возможность новой жизни на старом пепелище?
ЛЕВРЕТКА
Мимо дачи проходила женщина с голубой левреткой. Крошечная лукавая собачонка путалась в ногах, вертелась, суетилась, серчала и все принюхивалась и приглядывалась, к чему бы прицепиться, раскапризничаться и по-настоящему, в голос, завизжать.
— Микки, Микки! — покрикивала хозяйка.
Вдруг Микки увидела за забором огромного, величиной с теленка, дога. Тот стоял посреди двора недвижно, как статуя, и, казалось, никуда не смотрел и ничего не хотел.
Левретка тявкнула раз-другой, дог не двигался и не повел даже ухом.
Тогда Микки подскочила к воротам и завизжала.
Дог долго молчал, стоял на прямых, сильных, высоких лапах и с сожалением смотрел на левретку.
Но чем глубже он молчал, тем зловреднее, надоедливее лаяла левретка, она подпрыгивала, кидалась на забор, делала чуть ли не сальто-мортале, и, наконец, просунула под ворота свою красивую оскаленную мордочку, и залилась истерическим, ликующим лаем: «Я тебя, я тебя выведу из терпения».