Волшебный фонарь
Шрифт:
Потом, выпив и закусив, развалившись в кресле, он меня учил:
— Есть три ставки — хватай высшую! Есть три девки — валяй лучшую!
Теперь он меня мучил каждое утро, ровно в восемь трезвонил телефон.
— Ну как, стимулы есть? — бодро спрашивали из утренних пространств. — Ну, не буду мешать тебе работать, рубай!
Иногда он предлагал:
— Кооперируемся. Хрюкну в девятнадцать ноль-ноль по среднеевропейскому, устроим небольшой фестивальчик. А может, варфоломеевскую ночку?
В ответ на бормотанье он говорил:
— Хочешь быть моральнее других?
Но
— Как пульс? Голова свинцовая? Вот тут, в затылке, давит, да? — допытывался он.
— Да вроде нет.
— А где же, в висках? Так это мигрень. — Он был разочарован, будто я его обманул. — Я больше не верю врачам. Я плюнул на врачей. Я дошел до Анохина, академика, он мне сказал: «Живите, как хотите, входите в свой стереотип жизни, уговорите себя, что у вас нет давления, и его не будет. Запрограммируйте себе давление сами!» Теперь я волнуюсь по квадратам, — разъяснил Марат. — Вот надо менять права — я волнуюсь по этому квадрату, потом надо делать путевку в Карловы Вары, — я перехожу на этот квадрат, а если одновременно волноваться по всем площадям — инфаркт миокарда!
Марат оценочно взглянул на меня:
— Бегаешь от инфаркта?
— Ну, минут десять, — лениво сказал я.
— Десять? Бонжур с приветом! — Он захохотал. — Я только десять минут стою на голове по системе йогов. Чудесно. Амброзия! А потом открытый бассейн «Москва». Пощупай, — он согнул руку, надувая бицепсы, — пловецкие мускулы! Вот только не сплю, — грустно заметил он. — Жизнь уже сделана, игра сделана, ставок нет.
Марат неожиданно вытащил из кармана флакончик фиолетовой жидкости.
— Цюрих, Швейцария. Смазываешь волосы, седина нежно уходит и серебрится, все цесарочки сходят с ума.
В последний раз я встретил Марата на похоронах.
Он опоздал на гражданскую панихиду и пришел, когда под музыку выносили гроб. Толстый, облезлый, в замшевой дубленке и «иван-царевиче» из нерпы, которая, казалось, фосфоресцировала, с бутылками шампанского, рассованного по карманам, он сказал бурно и радостно:
— Старуха бьет по нашему квадрату.
Подошел потом к другой группе, и так же радостно:
— Идет бомбардировка, бомбы ложатся все ближе к нашему сектору.
И потом еще радостнее:
— Идем к финишу!
ДОЛГОЖИТЕЛЬ
Лада, бойкая столичная радиожурналистка двадцати двух лет, в лимонной водолазке и брюках «эластик», с конским хвостом, перехваченным анодированной короной, словно Санчо Панса, боком, ехала на капризном ослике коварной обрывистой тропинкой в дальнее, безвестно затерявшееся в горах село, имея срочное задание «Последних известий» проинтервьюировать старейшего жителя планеты.
Нелепый серый ослик, ужасно самостоятельный в своих мыслях и действиях, то и дело останавливался посреди дороги и тогда превращался в собственную задумчивую статую, которую никакие крики и мольбы не могли сдвинуть с места, потом вдруг, точно его укусила змея, начинал скакать и брыкаться, пытаясь скинуть в пропасть свою амазонку, и так же вдруг успокаивался и сонно и печально брал крутизну за крутизной, идя сквозь темные ореховые и абрикосовые рощи, по алым лугам, через бурные ручьи, протоки высохших рек.
Неожиданно в ущелье, как ребенок, больной корью, захныкал шакал. Ослик вздрогнул, вскинул уши и пустился галопом через камни и пни; Лада обхватила его за шею, прижавшись лицом к теплой доброй шерсти ишачка; в изящных, продолговатых глазах его был ужас и благородство.
Когда этот странный библейский ослик, плутая в туманах, где горные пейзажи расплывались, как в испорченном телевизоре, настропалив уши-звукоуловители, наконец вскарабкался на древнюю гору и девушка увидела дым вселенной, и сквозь дым, словно в иллюминаторы ТУ-104, открылась потусторонняя фиолетовая равнина и дороги, по которым, как муравьи, ползали автомобили и арбы, ей показалось, что все, что было там, далеко и давно, на милой земле, — пижонская суета сует и не имеет и никогда не будет иметь никакого значения по сравнению с этой спокойной, молчаливой горой, и бесконечно высоким синим небом, и пророческой тишиной, которой миллионы лет.
— Разрешение на беседу есть? — спросил секретарь сельсовета, парень одних лет с Ладой.
— А что, это военный объект?
— Объект не объект, а документ давай.
Бдительно изучив командировку приезжей и наглядевшись на ее светлые волосы, на ее государственные футляры с аппаратурой, секретарь, у которого оказалось новейшее имя Гелий, с административным пылом повел ее узкой немой горной улочкой к дому аксакала.
— Мы его заботой окружили, — сообщил он, — постановление вынесли, будет еще долго-долго жить.
— А как его отчество? — спросила Лада.
— Отчество? Нет отчества. Мехти-баба.
— А как вы его официально величаете?
— Официально? Тоже Мехти-баба.
— Ну хорошо, отец у него был?
— Наверно, был.
— А как его звали?
— Никто не помнит.
— Комик, — сказала Лада.
По дороге она прикидывала в уме грандиозное вступление к исповеди долгожителя: «Он современник Кулибина и Наполеона, Чарльза Диккенса и Миклухо-Маклая. Он родился, когда шлюпы Беллинсгаузена и Лазарева еще не открыли Антарктиды…»
Долгожитель Мехти-баба, в косматой, лихо надвинутой на лоб рыжей папахе и новой чешской ковбойке, босой сидел у своего дома на поролоновом коврике под тутовым деревом и пил кирпичный чай. Старинный, тонкий грушевидный стаканчик армуди он ловко держал кончиками пальцев и осторожно, не торопясь, деликатно и смачно отхлебывал и потом, интегрируя наслаждение, по-беличьи цокал. Сахар у него был под языком.
Он посмотрел поверх стаканчика на приближающихся гостей и одобрительно кивнул. Парня этого с ученым именем он знал. Он еще играл в чехарду с его прапрадедушкой, и этот тоже, как две капли, такой же носатый и болтун, сейчас как мулла будет бубнить красивыми, праздничными словами. А светлую девушку в солнечной рубашечке и синих, узких, приятно натянутых брючках он видел впервые. Красивая девушка, ничего не скажешь. Княжна! Ай-я-яй, Мехти-баба, всегда хорошо жить на свете.