Волшебство и трудолюбие
Шрифт:
А пока штабелями стоят холсты, готовые принять и запечатлеть замыслы и мастерство живописца…
Обычно Петр Петрович сам натягивал холсты. Вот он сидит посреди мастерской на табурете, на голове у него черная шапочка, и, клещами натянув холст на подрамник, прибивает его мелкими обойными гвоздиками. А я помогаю ему, подавая их. Пальцы у папы большие, ногти крупные, но он удивительно ловко берет ими маленький гвоздик и двумя ударами молотка точно вгоняет его в подрамник. Брат Миша размешивает казеин и плоской кистью быстро накладывает его на лежащий на полу холст. Все движения четырнадцатилетнего Миши точны. Он ловко движется по мастерской в своих синих рабочих брюках, заляпанных мелом и красками.
Краски. С детства помню ящики тюбиков с красками. Помню продолговатый рабочий ящик отца. Он раскрывался на две половины. В нем лежала сложенная, устроенная на шипах палитра, краски на ней при
«Краски я располагаю на палитре в следующем порядке: направо белил у меня лежат кадмии — от лимонного до оранжевого и красного, потом охры красные, вермильон и краплаки, далее коричневые — сие-марсы, умбры и черная. Налево от белил кладу синие — кобальты, ультрамарины и зеленые кобальты, изумрудная в волсконкоит. Таким образом, белила делят холодные цвета на левую сторону, а теплые — на правую; черная краска лежит против белил. К такому расположению красок на холсте я настолько привык, что могу брать их кистью, едва взглядывая на палитру, все мое внимание сосредоточено на натуре и на холсте».
Кисти мылись после каждого рабочего дня. Мне самой приходилось мыть их, помогая отцу. Берешь их, сколько помещается в горсти правой руки, окунаешь в горячую воду и намыливаешь куском хозяйственного мыла. Возишь, бывало, по куску разноцветными узорами, потом трешь о ладонь левой руки, потом пальцами промываешь, и вот уже кисти вымыты — белые и темные волоски блестят, стараешься отмыть и деревянные ручки кистей, потом кладешь их на отопление или поближе к печке, если — в деревне.
Краски отец покупал французские, Лэфрана, которые привозили к нам до войны 1914 года. Но вообще он тер краски сам. После революции в 1924 году мы были в Италии на выставке в Венеции, где экспонировались советские художники. Оттуда мы приехали во Францию и зиму жили в Париже. Из Парижа Петр Петрович привез сухие краски. И вот тут уже мы с братом помогали отцу растирать краски на машине. Это были три больших гранитных вала, которые приводились в движение огромным колесом. Над валами укреплялся деревянный короб, сбоку была стальная подставка, на которую стекала краска. Петр Петрович подхватывал эту пасту лопаткой и сбрасывал на мраморную доску, что лежала рядом. Паста затиралась с льняным маслом, бутыли которого стояли предварительно на солнце на подоконнике. Оно должно было отбелиться.
И вот мы стоим втроем у машины. Папа замешивает на мраморной доске, что лежит рядом, порошок кобальта синего с маслом, с примесью специальной серной кислоты и воска, в пасту. Папа и Миша по очереди вертят колесо, работа трудная. Синяя паста, обволакивая вертящиеся валики, начинает растираться и вползать на стальную подставку. Папа подхватывает пасту лопаткой и — снова в короб. Колесо вертится легче, тут уже и мне можно вступать в работу. Синяя блестящая паста, растертая до гладкости, готова. Мы рассаживаемся вокруг мраморной доски, и начинается укладка в тюбики. Они похожи на гигантские соты, эти большие коробки с пустыми тюбиками, установленными рядами, крышечками вниз.
Как мне нравилось это занятие! Берешь тюбик, специальным ножичком — мастихином — наполняешь его доверху, чтобы краска осела, постучишь крышечкой о доску, выдавишь лишнее и передаешь мужчинам, а они уже зажимают тюбики особым приспособлением. Руки в краске, фартук тоже, а груда толстеньких тюбиков растет. На заранее заготовленных этикетках из белой бумаги папа своим размашистым почерком писал название краски: «Кобальт синий». Или «Умбра», или еще какая-нибудь краска. И приходил час, когда на отмытую палитру, крутясь, выползет из тюбика синяя змейка и ляжет слева от сверкающей кучки белил…
Так на гранитных валиках машины перекатывались то белила, то охра, то изумрудная зелень, то черная масса краски, которая меня в детстве изумляла своим названием: «слоновая кость».
А потом Миша промывал керосином и чистил машину, и делал он это безукоризненно.
Краскотерная машина до сих пор стоит в мастерской Кончаловских, и, хотя ныне ею уже никто не пользуется, все же она много поработала на своем веку.
«Окно поэта»
В Буграх, в деревенском доме моего отца, однотомник Пушкина никогда не ставился на книжную полку. Эта книга лежала на столике в столовой, рядом стояло старинное петровское кресло с прямой высокой спинкой, в нем мой отец Петр Петрович любил отдыхать.
Петр Петрович знал каждую строку Пушкина, как знают пушкиноведы, посвящающие всю жизнь изучению этого бесценного наследства.
В 1932 году отец задумал написать большой портрет-картину — «Пушкин». И как раз для него, страстного почитателя поэта, задуманная работа оказалась труднейшей. Мне хочется привести рассказ самого Петра Петровича об этой работе:
«Невероятно помог мне один случай: в Историческом музее обещали показать ватное одеяло пушкинской эпохи, а когда я пришел посмотреть на него, внезапно познакомился с живой внучкой поэта. Все, чего я не мог высмотреть в гипсовой маске, над чем трудился, мучился и болел, сразу появилось предо мною. И, самое главное, я увидел у внучки, как раскрывался рот ее деда, какой был оскал зубов, потому что внучка оказалась буквально живым портретом деда, была ганнибаловской породы… Я так обрадовался тогда, что совсем потерял голову и принялся как ребенок целовать эту маленькую милую старушку. После этого работа пошла настоящим ходом, с большим воодушевлением. Гипсовый „Фавн“ окончательно стал для меня живым человеческим лицом, я мог писать своего воображаемого поэта совершенно так же, как пишу любой портрет, с той же уверенностью, твердостью, ясностью… Долго думал я, как открыть рот Пушкину, показать его изумительную, детскую радостную улыбку, о которой говорили все, знавшие его при жизни. В конце концов пришлось использовать традицию — заставить поэта подносить к губам гусиное перо. Это, разумеется, очень уж „поэтический“ жест, но именно у Пушкина он и оказался для меня потом оправданным документально: пушкинисты указали на рассказы современников о том, что у поэта была постоянная привычка грызть перья во время работы, и эти обгрызанные перья в изобилии находились всегда на рабочих столах Пушкина. Один из пушкинистов жалел даже, что я дал своему Пушкину свежее, а не обгрызанное перо.
Работал я Пушкина не торопясь, отставляя холст на целые месяцы, но внутренняя мозговая работа, конечно, не останавливалась во время этих перерывов. Много приходилось думать над обстановкой, в какой жил поэт, от нее не осталось почти ничего. Мне надо было в самом колорите этой обстановки передать дух эпохи, потому что любая бытовая обстановка в каждую эпоху имеет свою красочную гамму, как мода. Я остановился на сочетании зеленого, красного и желтого — любимых цветов Николая».
Вот что рассказывал мой отец о работе над «Пушкиным». У отца в мастерской я встретила в тот год и Анну Александровну, дочь сына поэта — «Сашки», кровь и плоть Пушкина. Беседуя с ней, отец старался уловить в чертах лица ее сходство с дедом. И впрямь было общее что-то в разрезе голубых глаз, судя по гравюре Райта и акварели Петра Соколова, сделанной в 1830 году. Лицо у Анны Александровны, несмотря на ее 70 лет, было свежим. Часто в разговоре она вдруг заливалась легким румянцем. Несомненно, что благодаря общению Петра Петровича с Анной Александровной Пушкин на картине полон живого трепета и одухотворенности, чего не могла бы дать только посмертная маска (Петр Петрович называл ее «Фавном»); она и поныне висит в мастерской моего отца, на Большой Садовой.
Пушкин не любил весны:
Скучна мне оттепель; вонь, грязь — весной я болен. Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены. Суровою зимой я более доволен. Люблю ее снега…И Петр Петрович изобразил Пушкина зимой, в Михайловском. Поэт проснулся поутру на своем диване, где ночью работал, да так и уснул там. Он сидит, скрестив ноги по-турецки под стеганым одеялом золотистого шелка. На нем длинная ночная рубаха с распахнутым воротом, гусиным пером в правой руке он касается уголка рта, в левой руке, со знаменитым перстнем на большом пальце, зажат листок с рукописью. Перед ним маленький круглый столик красного дерева, на нем листки, заполненные строчками стихов, графин и граненый стаканчик, подсыхающие корочки апельсина, а на фоне желтого стеганого одеяла лежит толстая черная тетрадь. И лицо поэта: одухотворенное, обрамленный темными кудрями лоб, еще не выбритый с ночи подбородок, твердый рот, твердый взгляд, устремленный в зимнее окно, взгляд, полный вдохновенной настороженности, глубокого созерцания и в то же время — энергии творческого вдохновения. Окно поэта — это не просто окно, оно обладает тайнами особого видения и ощущения мира.