Волшебство и трудолюбие
Шрифт:
— Конечно, месье Брассанс. Мне очень приятно, что это вас интересует.
Мы разговариваем, пригубливая виски из стаканов, похожих на мыльные пузыри.
— Я бы поехал в Советский Союз, но боюсь, что если русская публика не поймет стихов, то ей будет скучно слушать меня… Я ведь не актер и не певец, не танцор и не акробат, как Марсель Амон, и не умею смешить и острить, как Жильбер Беко. Я просто бренчу на гитаре и пою обычным голосом, а мой контрабасист усиливает звучание аккомпанемента и подчеркивает ритмы…
— Я вас слышала, месье Брассанс, и потому-то и решила сначала перевести ваши
Я смотрю на Брассанса, на его как будто простую, но дорогую одежду. Это уже не тот вельветовый костюм, в котором он всегда выступает, — дома он носит прекрасный джемпер, отлично сшитые в дорогом ателье брюки и элегантную обувь. Казалось бы, и квартира его подходит к его внешности, но квартиру, как я узнала потом, он все же переменил на какую-то более старинную и более скромную, чем тот «аквариум».
— Скажите, какая из ваших последних песен ваша любимая?
Брассанс думает, попыхивая трубкой, потом встает, подходит к книжному шкафу и, достав нотный альбом, перелистывает его.
— Пожалуй, вот эта, — говорит он, протягивая мне раскрытый альбом, и я вижу на странице заголовок:
ПРИЛОЖЕНИЕ К ЗАВЕЩАНИЮ, С ПРОСЬБОЙ ПОХОРОНИТЬ НА ПЛЯЖЕ В СЕТЕ
Мне Безносая все же не может простить, Что в глазищах ее смел цветы я растить, И, как дура, за мною плетется. А поскольку так много вокруг похорон, Посмотреть завещание я принужден, И дополнить его мне придется.И Брассанс дополняет это завещание:
Склеп фамильный не слишком солидный на вид, Попросту говоря — он доверху набит, А поскольку никто не выходит, Запоздать я рискую, но все ж никогда Не скажу: — Потеснитесь-ка тут, господа, Нужно место для младшего в роде!Поэт просит похоронить его на морском берегу Сета, где он играл мальчиком, где в пятнадцать лет впервые брал уроки любовных утех, где над пляжем, на холме, — кладбище и могила его любимого поэта Поля Валери, и он обращается к нему:
Воздается вам должное, Поль Валери, Я простой трубадур, что там ни говори, Извините, учитель милый, По стихам я слабее, скажу не тая, Но к волнам будет ближе могилка моя, Да простят это мне старожилы.Кто-то однажды спросил у Брассанса:
— Вы действительно хотели бы быть похороненным на пляже в Сете?
— Нет, — ответил он, улыбаясь, — мне абсолютно все равно… Но это ведь — поэзия…
А мне кажется, далеко не все равно, если он, как рассказывает Рене Фалле, держит в Сете лодку для того, чтобы в любое время можно было
В Крепьер к Брассансу я все же попала, но через два года после вышеописанной встречи в Париже. Было это в одну из ноябрьских суббот 1970 года. Двое парижан — муж и жена, оба писатели, отвезли меня туда на своей машине.
Впереди ехал, указывая дорогу, секретарь Брассанса Онтониенте, он вез свою жену и дочь в Крепьер на воскресенье.
Когда я вошла в ограду брассансовского поместья, мне показалось, что все это я уже хорошо знаю. И эту речку с мостиком, и этот дом, увитый багряными плетями дикого винограда, и этот холм невдалеке с коровами, пасущимися под ним.
Так бывает, когда долго живешь какими-то чужими рассказами о ком-то или о чем-то очень тебе дорогом.
Нас встретила маленькая, пожилая, скромная женщина с прелестными серыми, улыбчивыми глазами. Это была давнишняя приятельница Брассанса Джой Хайнам, которая занималась его хозяйством. Она ввела нас в столовую и кликнула Брассанса. Он появился в дверях, как всегда дома, изысканно одетый во все коричневое, с трубкой в зубах, сосредоточенный, вежливый. Джой пригласила нас к столу, накрытому для чаепития, поскольку было около пяти часов.
И вот наконец я сижу за столом в той самой столовой, которую хорошо знаю по фотографиям. Мы пьем ароматный, крепкий чай, перебрасываясь незначительными фразами с хозяйкой стола. Брассанс, приветливо поглядывая, попыхивает трубкой, но молчит. Долго пришлось другу моему писателю крутиться возле него с ни к чему не обязывающими вопросами. Брассанс не «раскупоривался».
Джой Хайнам вдруг неуверенно заговорила со мной по-русски, и оказалось, что она эстонка и в детстве училась в русской школе в Ревеле.
Мало-помалу Брассанс сдался и начал говорить о себе, и то, что я узнала, было для меня неожиданным. Конечно, может быть, он находился в тот день в каком-то особом настроении, а может быть, присущая ему отчужденность связывала его. И если я в какой-то мере была нужна ему как переводчица его стихов, то друзья мои парижане настораживали его. Но так или иначе, а Брассанс заговорил, довольно открыто и резко выражая свои мысли. Если Рене Фалле утверждал в своей книге, что Брассанс, обладая необычайной добротой, любит людей, то сейчас, за столом, Брассанс говорил, что терпеть не может людей, а особенно коллег по профессии не любит и не знает. Видимо, в этот день у него было особо «средневековое» настроение.
— Я не общаюсь с ними. Конечно, Арагон, Поль Фор, Превер великолепные поэты, и я знаю их почти наизусть, но у меня нет потребности встречаться с современниками. А потом, я очень много работаю… И когда приходит время писать, запираюсь здесь на полгода… Люблю быть один.
— Месье Брассанс, — обращаюсь я к хозяину, — в одном из журналов я нашла очерк о вас, иллюстрированный фотографиями, одна из них меня очень заинтересовала, — это та, где вы точите какой-то палаш в вашей слесарной мастерской. Не могли бы вы показать эту мастерскую?