Вольтерьянец
Шрифт:
Увидев перед собой Кутайсова, Павел оторвался от работы и сердито, крикливо спросил его:
– Еще что?.. Что тебе надо?.. Как смеешь ты являться, когда я занят?..
Кутайсов не смутился, он уже давным-давно привык к характеру своего благодетеля и к его вспышкам.
– Ваше высочество, карлик просит позволения явиться…
– Карлик?
– Да.
– Ты с ума сошел, какой там карлик! Что ты, смеешься, что ли, надо мною?!
Карлик из чужих краев, от господина Горбатова.
Павел встал и прошелся несколько раз по комнате.
– Зови этого карлика, – проговорил он.
Кутайсов увидел, что бури не будет, что наступает затишье.
«Вишь, ведь как он любит этого Горбатова, – подумал он. – Ну, да что же,
Он торопливо ввел Моську в кабинет цесаревича, а сам вышел и запер двери.
Карлик стал быстро раскланиваться со всеми приемами старого царедворца, усвоенными им еще при дворе государыни Елизаветы Петровны, но вдруг почувствовал прилив душевного волнения и, забывая свои приемы, просто, по-русски, пал ниц перед великим князем и заплакал.
Комичная фигурка карлика, смешная манера, с которой вошел он, и потом этот внезапно явившийся порыв произвел на Павла самое лучшее впечатление: недавнего его раздражения как не бывало, напротив того, что часто с ним случалось, он теперь вдруг сделался спокоен и ласков.
– Встань, крошка, – сказал он мягким голосом.
Моська вскочил, поднял на него свое заплаканное, растроганное лицо и шептал дрожащими губами:
– Батюшка ты наш… Красное наше солнышко!.. Привелось моим старым глазам тебя видеть!..
Павел улыбнулся и протянул ему руку. Карлик стал целовать ее, моча своими слезами.
Павел все улыбался не то грустно, не то радостно. Он дорожил такими искренними проявлениями чувства к нему: нечасто приходилось ему их видеть.
– По какому делу? – наконец спросил он.
– А вот, государь батюшка, вот ваше императорское высочество, о Сергее Борисыче доложить нужно вашей милости…
– Так говори, что с ним такое случилось…
Цесаревич сел к столу и приготовился слушать карлика. Тому только этого и было нужно: как маленький, дребезжащий колокольчик, полился поток его речи. Он выложил перед цесаревичем всю свою душу, передал ему все свои страхи и ужасы, рассказал о мерзостях содома, Парижем именуемого, о грехе и погибели «дитяти», о княжне Татьяне Владимировне. Он говорил, как старая нянька, явившаяся перед отцом порученного ей ребенка, который наделал много бед и должен был предстать перед судом родительским. Он и обвинял и оправдывал «дитю», просил пожурить его хорошенько, наказать даже, но затем и помиловать, ибо «дите» неразумное попало в когти дьяволу и больше не своей вольной волей, а наваждением грех взяло на душу и провинилось.
После этой беседы Павел почувствовал, что полюбил этого смешного карлика, будто знал его долгие годы; почувствовал он также, что любит и «дитю». Пуще всего заинтересовался он судьбою княжны Татьяны Пересветовой, образ которой выступил во всей своей чистоте и прелести из довольно беспорядочных, горячих речей карлика.
Он сидел задумавшись, опершись об руку головой, и не замечал, что карлик давно уже молчит с и гладит на него вопросительно, с волнением и трепетом, ожидая от него решения, приговора.
Наконец Моська не вытерпел:
– Как же, ваше императорское высочество? – проговорил он, заглядывая в глаза цесаревичу. Как же теперь быть нам в таких горьких бедах?
Павел очнулся.
– Так вот что, – сказал он, – не полагал я, что за твоим господином такие дела водятся, не ждал я от него этого, думал, он умнее. А коли таков он, так я и знать его не хочу, мне таких не надобно.
Карлик так весь и встрепенулся и замахал ручонками.
– И, что вы, что вы, милостивый государь! Ради Создателя, не гневайтесь! Божескую милость сделайте – простите! Оно точно, неладно все это Сергей Борисыч сделал, да Бог даст исправится, вот как перед Истинным говорю, уж теперь-то он не таков, уже потерпел наказание… ведь жалко на него глядеть было, как прощался с княжною… Осталась бы она – и все было бы ладно, да с ней тоже ничего не поделаешь, тоже вдруг это гордость взялась у нее… уговаривал я ее – нет, и слушать не хочет!.. А чтобы за его вину да ваше императорское высочество от него отступились, нет, это и вам грех будет! – вдруг крикнул карлик вне себя. – Нет, того быть не может! Кабы знали вы, государь, как он любит вас, какой он слуга верный вам был и будет, до скончания дней своих!.. Да нет, это вы так, вы изволили только попугать меня… Не могу тому веры дать, не отступитесь вы от него!
Павел глядел на карлика и опять улыбался.
– Если не веришь, так и бог с тобой, не верь – оно и точно, отступиться от него я не отступлюсь, только Боже тебя сохрани и избави ему заикнуться о нашем разговоре. Я отпишу ему и пошлю письмо с тобой, а покуда слушай: я хочу видеть княжну, хочу познакомиться с нею.
– Вот это самое лучшее! – обрадованно взвизгнул карлик. – Когда же прикажете… что прикажете сказать им?
Цесаревич задумался.
– Это я без тебя решу и устрою, только как они сюда ко мне поедут, и ты будь с ними.
– Слушаю-с, ваше императорское высочество, да наградит вас Бог за доброту вашу. Камень тяжелый сняли вы с меня. Теперь не так уж мне тошно будет возвращаться к басурманам, – знать буду, что сердечное дело наше вы под свое покровительство взять изволили. Теперь уж дурного ничего быть не может!..
– Надеюсь и желаю, – проговорил Павел. – Добра им желаю и буду рад, ежели устрою их соединение. Прощай, любезный, вскоре еще увижусь с тобой, к тому времени и письмо твоему господину приготовлю.
Опять цесаревич милостиво допустил к руке своей карлика и ласково кивнул ему головою, когда тот выходил от него.
XIII. Добрый волшебник
Моська торжествовал и тотчас же, окрыленный новой надеждой, поспешил к Тане. Таинственно и под великим секретом сообщил он ей о своем посещении Гатчины, о разговоре с цесаревичем и объявил, какое приглашение ее ожидает.
Таня все это время была так грустна и задумчива, что жаль было глядеть на нее. Она твердо исполнила то, что считала себя обязанной исполнить, она, несмотря на всю жалость, наполнявшую ее, на всю свою любовь, оторвалась от Сергея, уехала от него; но теперь, когда трудное дело ее было сделано, ей незачем было крепиться – ведь уже никто не уговорит ее вернуться туда, к нему. Она тосковала и грустила по своей едва расцветшей и уже погубленной юности, по честной любви, которая должна была теперь так безвозвратно погибнуть. Она была уверена, что уже ничто и никогда не соединит ее с Сергеем, она думала, что навсегда порваны связывавшие их нити, и в то же время она знала, что радости ее жизни покончены, что никого она не полюбит больше и что никогда не разлюбит она его, хотя он и недостойным оказался любви ее.
Дорогою о многом и многом она передумала, помышляла даже и о монастыре – какая девушка ее лет при подобных обстоятельствах о нем не помышляет!.. – Но мысль уйти от мира недолго ее останавливала на себе. В ней было чересчур много жизни, и, бессознательно для нее, эта жизнь заявляла свои права. Во всяком случае, не теперь еще решать с собою – теперь она еще нужна матери, и не уйдет от нее. А княгиня именно в это время вдруг почувствовала себя снова не совсем здоровой. Поездка, вопреки предсказаниям медиков, вовсе не имела на нее хорошего действия, вовсе не укрепила ее, а напротив, расстроила. При этом она мучилась мыслью о судьбе Тани, она страшно негодовала на Сергея, негодовала отчасти и на Таню, потому что видела, что могло все иначе кончиться, что стоило только Тане немного сдержать себя, позабыть свою гордость, свое оскорбленное чувство, простить ему – и он был бы самым лучшим мужем и старался бы загладить все прежние свои проступки. Влиять на Таню она, конечно, не могла и, сознавая это, не решалась даже уговаривать ее, просить. Она считала своею обязанностью подчиняться во всем решениям дочери, и вот теперь, утомленная и недовольная, она только спрашивала ее: