Воля вольная
Шрифт:
Когда вышел, было уже темно. Фонари горели вдоль улицы, кое-где желтели окна. Снежинки летели пухлые. Александр Михайлович потянул носом воздух и понял, что это уже настоящий снег. Морозом пахло. Привычно порадовался за тех, кто в тайге ждет этого снега. Пусть мужикам…
Он хотел прогуляться пешком, недалеко было, глянул вдаль, как раз кто-то двое шли навстречу и, передумав, сел в машину. Не хотелось ни с кем встречаться. Вот Кобяка привезем, тогда уж. В хмелю он особо не задумывался, как они будут его брать. Казалось, никуда не денется.
Сытая жизнь разлагает. Что там растолстевшие руки и ноги, вся сущность со всеми потрохами Александра Михайловича
Подполковник сидел в холодной машине, глядел, как снег влетает и мечется в свете фар. Представлял себе нежные изгибы внимательных Машиных глаз, и ему становилось тошно, стыдно и зло. Подполковник криво усмехался чему-то, тяжело стучал кулаком по рулю и не мог сдвинуться с места.
Маша жила в своем доме. Типовом, длинном одноэтажном доме серого кирпича, разделенном пополам на двух хозяев. Внутри тоже у всех было одинаково, безыскусная простенькая планировка: двери по центру, окна посередке. Поэтому и красота и уют зависели от неленивости хозяйки. Машина квартира выглядела не по-деревенски: все было продумано и просто. Шторы с изящно выписанными иероглифами по прозрачным японским пейзажам, повешенные по-японски же прямо, без сборок, тяжелые стол и стулья темного дерева, низкий японский столик, кожаные кресла — все было недешевым, подходило друг другу и хозяйке. Вещей в квартире было немного, и она казалась большой. В спальне все из черного резного дерева тайской работы. Невысокий изящной резьбы комод для белья, две тумбочки с ночниками и — «большой сексодром для большого полковника» — как Тихий, выпив, любил пошутить — просторная низкая кровать, которую, вместо ножек держали четыре узкоглазых божества с большими гладкими пузами.
Тихий подъехал, увидел Машину тень, мелькнувшую в окне, выключил мотор, посидел, глядя вперед по улице и, тяжело вздохнув, поднялся по ступенькам. Она всегда его встречала на крыльце, но тут и в сенях не было. Обиделась, понял Тихий. Ему нравилось, когда она маленько обижалась. Это кое-что значило. Когда женщине все равно, это уже все. Александр Михайлович разулся, нашел свои тапочки — тапочки стояли на пути, чтоб не искал! — и вошел в комнату. Маша сидела спиной к двери и смотрела телевизор.
— Смирна-а! — скомандовал Тихий, притворяясь пьяным, и на цыпочках, громко скрипя половицами, стал красться к Маше. Вдруг остановился, растерянно цапнул себя по карманам и, сглотнув матюжок, потихоньку, резво повернул обратно. Косяк чуть не свернул по пути и прямо в тапочках побежал на улицу.
Маша встала, глянула в окно. Машина выворачивала на дорогу, высоко подскакивая на замерзших колеях.
Через полчаса она его накормила, сидела напротив в тонкой, цыплячьего цвета кофте из-под которой у шеи виднелась беленькая маечка и крутила в тонких пальцах коробочку из красного бархата. Ловила невольно глазами, как на правой руке, на безымянном пальце поблескивает перстенек — Тихий велел надеть. Чуть-чуть великоват был. Маша была почти полной противоположностью Александру Михалычу. Рослая, правда, но стройная, с тонкими руками — две ее ладошки как раз укладывались в одну Михалычеву — она никогда не ругалась и не повышала голоса, и злиться не умела совсем. Замолкала только и краснела, глядя исподлобья и прищурившись. Тихий побаивался ее в такие моменты. Побаивался не ее,
Александр Михалыч докладывал обстановку. Он привык уже, даже нужда в этом была, особенно, после ее командировок на прииск, когда неделю не виделись. У Маши было по-женски спокойное, а главное недрачливое понимание вещей, и она, особенно в скользких вопросах хорошо заменяла ему начальника штаба. И еще что-то было, конечно — сам взгляд, сами глаза ее серые так мягко и доверчиво смотрели, что Тихий ни минуты не сомневался — это его женщина, вернейший ему человек. Правда и твердости в этом взгляде хватало, и Александр Михалыч понимал, что им тоже владеют, и это ему тоже нравилось. Маша в сто раз была умнее его начальника штаба. Во всяком случае, с ней можно было быть откровенным и не мудрить. Другое дело, что он ей не все рассказывал. Вот и сейчас он не стал бы говорить о Кобяке, если бы она уже не знала. Наврали, конечно, с три короба. Доложил грядущие мероприятия и поднял на нее глаза. Маша молчала, рассматривая Тихого и думая о чем-то своем, потом вернулась мыслями к разговору:
— Как вы его возьмете? — спросила спокойно и с сомнением. Даже как будто слегка издевалась уголками рта.
Тихий прищурился. Ему понравилось, что Маша так легко отнеслась к этому делу. Он пока не понимал, почему, и пытался понять. Маша часто очень трезво смотрела на вещи и эта трезвость передавалась ему.
— Тайга большая… — Она пожала плечами. — Может, он уже за тыщу километров отсюда?
— Пешком ушел, и лодка, и вездеход — все здесь. Значит, на участке у себя. Не уйдет он от него далеко. У него одного участок размечен.
Маша посмотрела вопросительно и все так же подозрительно спокойно, как будто это дело было совсем неважным.
— Ну! Столбики по границам стоят, мужики рассказывали. Вроде деды его еще ставили, а может, он сам. Ни у кого нет, а у него стоят — прямо своей землей считает. Там и возьмем.
— Кто брать будет? Семихватского нельзя, он с Кобяковым на ножах… Гнидюк остается, но это же несерьезно… — Маша говорила одно, а думала о чем-то еще, Тихий это ясно видел.
— Сам пойду! — Тихий решительно и хмуро смотрел на нее.
Маша переложила пустую коробочку от перстня со стола на буфет. Потом подняла на Тихого глаза:
— Вам, Александр Михайлович… — она прищурилась и очень внимательно на него глянула, будто соображала, говорить или нет… — вам, может, отцом придется поработать.
Тихий… видно, все мужики эту тему туго подымают, замер. Да и не сильно трезв был. Лоб наморщил дураковато, губы зачем-то выпятил и, наконец, совсем застыл, уперевшись взглядом в Машину грудь. Правая клешня мучительно и даже громко скребла затылок. Он боялся глядеть ей в глаза.
Маша достала сигарету из пачки. Вот почему она сегодня ни разу еще не курила — к Тихому потихоньку возвращались мозги — и в город летала…
— Так… значит… ё-к-корный бабай! Маша! Ты… что же? Да-а… — глазами, полными нелепой смеси глупости, умиленья и страха, он почти трезво смотрел на нее.
Он любил ее, как, черт возьми, не любил никого, он мечтал о жизни с ней. Много раз представлял себе, как они едут куда-то вдвоем и им никто не мешает. Он и службу бросил бы ради нее. А тут что-то должно измениться… Непонятно было, что кто-то еще может… Он совсем не готов был к ребенку, они про него только шутили, как это бывает… Он, толстый, тяжелый и потный, и она — такая хрупкая рядом с ним. В его медвежьих лапах. «Лапках» — как она говорила. И вот, получается, что это уже не шутки… Александр Михалыч пошмыгал носом, потер подбородок…