Вопреки искусству
Шрифт:
Он хотел остаться дома. Войны он не боялся, а вот мысль о разлуке с матерью пугала, причиняя боль.
Войны он не боялся — чего ему бояться на своей улице, дома, нет, это совсем не страшно, а вот что действительно страшно — так это потерять мать.
«Я к тебе приеду, — сказала она, — летом».
Летом. И сколько ему придется там жить?
Несколько дней, неделю, ну, может, пару недель, но чур не больше, ему без нее не жизнь.
Однажды в пятницу из школы его забрал отец. Он стоял возле школы с рюкзаком за плечами и большой сумкой в руках. «Мы уезжаем». Но мальчик никуда ехать не желал, во всяком случае в одиночку или с этим чуждым отцом. Ему хотелось домой, хотелось сбежать от страшных слов отца: «Мы уезжаем». Уезжаем, а мальчику хотелось одного — сбежать, он неохотно плелся за отцом к площади Дании, потом через Новый парк, они пересекли центр города и вышли к причалу, где в сумерках виднелись очертания корабля. Уже стемнело, но огни были потушены. Они уплывали в темноте.
Они лежали бок о бок в каюте, отец и сын, никогда прежде не остававшиеся наедине, чужие. Отец был неразговорчив, мальчик услышал от него всего несколько фраз. «Ты будешь жить в Суннфьорде, — сказал он, — в семье маминых родственников. У них хутор в Эспедале, а сами они люди добрые. А летом мама к тебе приедет. Сейчас в школе стало ненадежно, да и на улице тоже. Из-за немцев, — так он сказал, — у нас с немцами война, они захватили верфь. А еще захватили улицу Микаэля Крона, Лаксевог и Берген, и всю Норвегию. Понимаешь?» — спросил он. Мальчик кивнул. Он знал об этом. Сейчас
В мае на грядках стаяли последние снежные островки, а в горах снег превратился в ручьи и маленькие водопады, которые потекли по скалам и траве, хлынули в леса, вырывая из земли старые корни, ветки и гравий, смешивая все это в один коричневатый поток и унося в реку, что вышла из берегов, и поля на несколько дней и ночей залило водой, почти недвижимой, но потом река собралась с силами и мощными толчками выплеснула белые потоки воды в море. Светило солнце. От земли валил пар. Тонкая пелена белого тумана на деревьях, холмах и цветах ветреницы по берегам ручьев, вновь затихших. Чириканье птиц. Первые птицы, маленькие — трясогузки, дрозды, синицы и воробьи. Темные тени птиц покрупнее — ворон или ястребов, орлов или сов, птиц хищных. Отпечатки оленьих копыт на опушке. За деревьями мелькали зайцы и лисы. Чужой, незнакомый мальчику мир. Начали ягниться овцы. Жеребята на траве, куры в курятнике. Телились коровы, поля засаживались картошкой, засеивались морковью и репой, капустой и редисом. Зацвели, покрывшись снежными хлопьями цветов, сливы и яблони. Для мальчика этот мир был новым. Природа и работа на хуторе, где он рано просыпался и шел в хлев помогать крестьянину. Он всюду следовал за маминым дядей, включался в его труды, шел следом за дядей по полосе, тащился с плугом за лошадью вперед и снова назад, они работали, мальчик и мужчина. Чинили инструмент, кололи дрова. Укладывали поленницы, разжигали огонь в печке, собирали в курятнике яйца, выгоняли овец с ягнятами на выпас в поле, это была работа, и это была игра. По утрам он сидел у себя в комнате и читал учебники. Он прочитал одну книжку Марка Твена. Он вырезал из осиновой ветки удочку, прицепил к ней леску и крючок и стал ходить на речку, где выкапывал червяков и ловил в заводях рыбу. Он ходил туда и днем, и ночью, ему нравилась рыбалка. Он полюбил ходить в горы, выходил через калитку за домом и шел вверх лесом до тропки, которая вела на горное пастбище. Ложился в траву и грелся на солнце, пока кожу не начинало саднить. Одиночка. И ему нравилось жить одиночкой, я знаю, что ему нравится это. Он сидит в комнате, читает газеты, смотрит в окно, курит, не берет трубку телефона и не открывает, когда стучат в дверь, может просидеть так взаперти несколько дней, не подавая признаков жизни; он унаследовал эту тягу от отца и передал в наследство своему сыну, похоже, это фамильная черта. Он лежал в траве, грелся на солнышке. По пастбищу протекал ручей, и мальчик выпил прозрачной ледяной воды, прежде чем карабкаться на самую высокую вершину — здесь он останавливался и смотрел на долину. Хотелось ли ему домой? Он не знал. Через месяц середина лета, через месяц приедет мама. Он скучал по ней, но уже не так сильно, как прежде. А вот по школе и улице, одноклассникам и приятелям совсем не скучал. В письмах мама писала, что его школу бомбили и многие убиты, что в их доме по улице Микаэля Крона выбило все стекла и двери в их квартире теперь не закрываются, потому что от бомбардировок дом перекосило. Он писал в ответ, что видел немецких солдат, они приходили к ним на хутор за маслом, яйцами, молоком и картошкой. Вели себя вежливо и расплатились за продукты. Мать написала, что летом приехать не сможет — должна быть рядом с отцом, должна помогать отцу, она нужна ему, а война, мать уверена, все равно скоро кончится. «Война скоро кончится, и ты вернешься домой». Он сидел в комнате с письмом в руках и смотрел в окно, не ответил, когда его стали звать из гостиной, и не открыл, когда они принялись стучать в дверь. Ему хотелось побыть одному. Он тосковал по маме и не хотел домой.
Семья ужинала в парадной гостиной за празднично накрытым столом: серебряные приборы, белая скатерть, подсвечники и фарфоровые тарелки. У мальчика день рождения, за столом собрались Якоб, владелец хутора, его жена Астрид и двое их сыновей, Аксель и Ялмар, они приехали помочь в сенокос. Рядом с мальчиком на лавке сидели две маленькие девочки, Матильда и Ирене. В августе ему исполнилось тринадцать лет.
В сентябре деревья сбросили зеленый и выкрасились в желтый и красный, кроны загорелись, и по лесу и горным склонам будто поползло пламя. Он чувствовал это пламя внутри себя, он влюбился. Холодные порывы ветра развеивали прошедшее лето. Мальчик много работал, больше чем требовалось. Он боялся, что его отправят домой.
Якоб с сыновьями косили траву, собирали сено в копны и забрасывали их на телегу, где мальчик, надев не по размеру большие сапоги, утаптывал сено, а потом вел лошадь с телегой к хлеву. «Мы граблями сгребали сено и развешивали его по сеновалу поближе к щелям в стенах, чтобы ветер лучше просушил его».
В середине сентября Эйвинд с Матильдой собирали яблоки. Забравшись на яблоню, он укладывал яблоки в корзину, которую потом спускал на веревке вниз Матильде, девочка сортировала плоды, раскладывая их по ящикам, а он относил ящики в подвал. «Так же мы собирали сливы, а когда обобрали деревья, приступили к кустам — черной смородине и крыжовнику, малине и красной смородине».
Астрид варила варенье и закатывала его в банки, разливала по бутылкам компот. В темноте подвала ярко белели наклеенные на банки и бутылки ярлычки. Усевшись между загонами для животных, Эйвинд с Матильдой сушили рыбу, чистили стебли ревеня и мелко рубили их — ревень шел в супы и каши. «Мы собирали чернику, бруснику, клюкву и грибы, собирали все, что было съедобным, и старались почаще уйти в лес и подольше не возвращаться, бродили там до темноты».
Они старались подольше не возвращаться из леса, шли по звериным следам, прислушивались к охотничьим выстрелам. Наступил сезон охоты на зайцев, оленей и куропаток. Куропачьи тушки висели в подвале, связанные проволокой, из перьев выглядывали маленькие головки с закрытыми глазами, а сами перья побелели. В горах выпал снег. Земля в лесу затвердела от заморозков. Болота покрылись льдом, а лед на небольших горных озерцах стал таким прочным, что по нему можно было кататься. Поля побелели. Работы стало мало. Матильда пошла в школу, а Эйвинд сидел перед камином и ждал. Порой, дожидаясь ее из школы, он читал. Порой он писал письма матери, они становились все короче и короче, а писал он их все реже и реже, последнее письмо он написал в ноябре, и в том же месяце мальчика отправили домой, против его воли, не дожидаясь окончания войны; ему велели приехать домой к Рождеству, но в том не было нужды, это слишком быстро, он не хотел домой. Он жалел, что вообще писал матери, письма должны были успокоить ее, а получилось наоборот. Письма произвели на нее совсем иное впечатление. На хуторе ему было хорошо, и это причиняло ей боль. Наверное, потому, что он прекрасно обходился и без нее. Наверное, потому, что он упоминал в письмах Матильду. Ему следовало научиться врать. Следовало научиться хранить секреты. Следовало научиться всему, что сопутствует любви.
И оно случилось, несчастье-предупреждение, знак того, что дом лишился защиты. Было ли оно той неизбежной бедой, которую я давно ждал, или не было в нем иного смысла помимо самого события, заурядного в природе и случившегося на сей раз в моем саду, но оно и впрямь было ужасным. Я сидел за столом и работал. Амалия ушла в школу. Мы, как обычно, вместе позавтракали, и она побежала на автобус, как всегда опаздывая. Гравий скрипел у нее под ногами, а она бежала к воротам с рюкзаком за плечами. Не было случая, чтобы она не успела на автобус. Я проводил ее до двери и стоял на крыльце, наблюдал, как она бежит. Проснувшись, вышла кошка, я накормил ее и уселся за письменный стол. В половине двенадцатого мимо дома проехала машина почтальона. После смерти Агнеты я унаследовал обеих ее дочерей и кошку. Я унаследовал всё — ее семью, мужчин, ее сложности и прошлое. Всё. Я переехал в этот дом — а как иначе, девочкам надо жить в привычной обстановке. Трижды в день я кормил кошку. Кошка жила собственной свободной жизнью, гуляла в саду, забиралась в шкафы и бродила вокруг дома. Спала она всегда на улице, но из поля зрения почти никогда не исчезала. Сидя за столом, я видел ее. Улегшись на свое излюбленное место, кошка грелась на солнце. У кошки были свои привычки и жесткий распорядок дня, прямо как у меня. От дома мы не удалялись, но ходили гулять. Я обычно прогуливался до магазина, мимо хутора с четырьмя черными собаками, злобными и беспокойными. Каждый день они набрасывались на меня и отступали лишь по свистку хозяина. Эту прогулку я уже совершил и теперь сидел за письменным столом и по обыкновению смотрел в окно. Кошка лежала под яблоней, там в траве была маленькая ямка. Возможно, кошка чувствовала тепло, исходящее от корней дерева. Мне всегда было интересно, почему она укладывается именно на это место. Вот и сейчас кошка свернулась там комочком, в ямке ее почти не было видно. А потом я услышал какой-то звук, похожий на порыв ветра. Ветер и ураган, что-то завихривается вокруг дома, я слышу, что это топот ног, бегущих ног, шквал топота, буря топота, ужасающий грохот, дикость, что это несутся лапы, вышедшие из-под контроля, послушные только охотничьему инстинкту настичь и напасть. В следующую секунду я увидел как собаки, словно две черные ракеты, выскочили из-за угла и бросились в сад, к яблоне, к кошке. Эти собаки были из стаи хуторянина. Мое сердце замерло, а вместе с ним замерло и время, и то, что произошло потом, происходило одновременно стремительно и медленно. Подскочив, кошка метнулась в сторону, но было поздно — собаки перехватили ее, вцепились в заднюю лапу, первая собака повалила кошку на землю, а вторая в тот же миг бросилась на добычу и схватила кошку за шею. Собаки тянули свою жертву в стороны изо всех сил, разрывая кошку на части, а та — не могу точно сказать — кричала или хрипела, но звуки были жуткими. Я вскочил и выбежал в сад. На миг во мне затеплилась надежда, что кошка умерла. На миг во мне затеплилась надежда, что кошке пришел конец, и этому дому, и нашей жизни на острове — тоже, с меня достаточно. Но кошка была еще жива, и, когда я подбежал, собаки ослабили хватку, бросили кошку мне под ноги и выжидающе посмотрели на меня, будто требуя вознаграждения. Они выполнили то, что повелевали инстинкты, удачно поохотились и теперь ждали награды; я съездил ногой по ближайшей морде. Собака заскулила, сжалась и попятилась к другой собаке, та залаяла. Они на меня набросятся? Я огляделся: нужна палка, или камень, или еще что, чем их можно избить. Я не оставлю ни единой целой кости в этой собачатине. Я проломлю им башки и отволоку их, дохлых, хозяину. Я швырну их возле двери его дома, найду палку и отхожу хозяина так же, как его собак. Палка не находилась, собаки развернулись и убежали, я остался наедине с кошкой. Что делать, я не знал. Кошка лежала на траве. Она была в шоке, я видел ее широко открытые глаза, она будто хотела напоследок пошире их открыть. Но кошка не умирала. Теперь она пыталась ползти, словно прочитав мои мысли. Мне придется умертвить ее.
Мне нужно было убить кошку. Собаки практически разорвали ее, но не убили. Это они оставили мне. С тех пор как Агнета заболела и я переехал в этот дом, я поддерживал в кошке жизнь. Глядя на кошку, я всегда вспоминал Агнету. Это она, умирающая, лежала сейчас передо мной на траве.
Она лежала на траве и умирала. Ведь она говорила, что ее рвали на части — ее собственные родители и мужчины, жизнь рвала и терзала ее — и в конце концов разорвала в клочки. Она же говорила, что мы сломали ее, мы, ее самые близкие, мы делали ее жизнь невыносимой, так она говорила. Мы создавали все новые и новые сложности, никак ее жизнь не облегчая, и она становилась все сложнее, а под конец сделалась невыносимой. Мы, ее самые близкие люди, ее родители и мужчины, мы не помогли ей, не смогли облегчить ее жизнь, мы разорвали ее в клочки, словно собаки. Так она говорила. Каждый раз, когда кошка попадалась мне на глаза, я вспоминал Агнету. Кошка — это то, что осталось от нее, бывало, я думал, что кошка и есть Агнета: кошка появлялась в дверях, и я называл ее Агнетой. Так оно и было. Глядя на кошку, я говорил «Агнета» и рассказывал, что теперь все будет хорошо, мы справимся, я и две ее дочери справимся. Кошка входила в комнату и смотрела на меня. А я рассказывал, как тяжело жить одному с двумя девочками. «И дом тут непростой, — говорил я, — здесь полно сквозняков и холодно, это скорее не дом, а домишко, избушка в лесу, далеко от города, на острове. Все как ты хотела». Я говорил, что уже много раз чуть не бросил все это, что мне нужна помощь, «но твои близкие — твои родители и мужчины — лишь создают новые и новые сложности, твои родители и мужчины делают мою жизнь совершенно невыносимой», жаловался я кошке. Бывало, я выходил из себя и злился на кошку, прогонял ее, винил во всех постигших меня неудачах, в том, что попал в подобное положение. Я плохо обращался с кошкой. Может, я виноват в том, что она не выдержала и умерла? В том, что ее разорвали собаки? Собаки не убили ее, это пришлось сделать мне, и днем позже того, как я добил ее и зарыл в саду за сараем, я принял решение переехать.
Но куда нам податься? Переезжать нам было некуда, а денег с грехом пополам хватало на жизнь. Я изо всех сил старался это скрыть от соседей и от моей дочери, но жили мы на грани нищеты, возможно, мы и были нищими. Писательством я зарабатывал деньги. И если начистоту, то нигде мне не работалось так хорошо, как в доме на острове Аскэй. Мы нуждались в деньгах, поэтому дни мои разбивались на рабочие часы, а недели — на рабочие дни: я смотрел на писательство как на неизбежную работу. У меня имелся четкий рабочий график. И у меня было рабочее место. Я работал. Как работали мой отец и его отец. Мы работали, чтобы победить нищету, этот бич нашей семьи, эту постоянную тревогу, что не хватит денег на прокорм семьи. Она передавалась по наследству, мы были и оставались семьей рабочих, мы работали ради денег, и я писал так, будто вкалывал на фабрике.
~~~
День выглядит так:
Белое.
Крокусы. Лилии. Подснежники. Сигареты. Солнце. Что-то темное.
Уже с утра пораньше, когда вокруг яркий свет, — что-то темное. И оно не исчезает.
Что-то злое. Мрачное. Оно появляется, а потом прячется. Белое.
Что-то темное. Днем. И ночью вновь что-то белое.
Что-то пугающе белое ночью.
И днем вновь что-то темное.
Оно безымянное, поэтому названия липнут к нему.