Вопреки всему (сборник)
Шрифт:
Куликов пришел в себя, получилось это у него быстро, — на четвереньках подгребся к Колиной могиле. Некоторое время сидел молча, не шевелясь, с неподвижным, словно бы одеревеневшим лицом, одно только жило на его потной, испачканной грязью личине — глаза. На глаза Куликова нельзя было смотреть, они источали не то чтобы боль, а нечто большее, чем просто боль, обжигали, перекрывали дыхание.
Из глаз катились слезы. Страшные немые слезы, способные утопить в своей разящей горечи половину оккупированной Смоленской области…
Новобранцы ушли, Куликов остался один, сгорбился, поник,
Пришел ротный, так же, как и пулеметчик, потрепанный, усталый, с красными слезящимися глазами — кроме усталости Бекетова еще трепала простуда… Жахнуть бы ему сейчас кружку спирта да накрыться шинелью где-нибудь в тихом месте и хорошенько выспаться, — тогда бы все простуды отлепились от него и был бы он здоровый и крепкий, как доброкачественный огурчик, но вряд ли это было возможно.
— Держись, Куликов, — проговорил ротный надсаженно, — крепись. Когда уходит человек, все слова, все речи делаются пустыми, но тем не менее мы их произносим, иначе нельзя. — Старший лейтенант сжал руку пулеметчика. — И что плохо — я никого не могу дать тебе сейчас в напарники, — голос Бекетова сделался виноватым. — Пока не могу… Справляться с пулеметом тебе придется в одиночку, Куликов, выхода нету. Сможешь?
— Смогу, — глухо, едва слышно ответил Куликов.
— Прислали двадцать человек новых, а они все необученные, — пожаловался ротный, — только в кусты ходить умеют. Да и то провожатого надо давать: не ровен час — заблудятся и окажутся в расположении немцев.
Вздохнул Куликов, наклонил голову и произнес по-прежнему едва слышно:
— Понимаю.
Ротный тоже понимал его, он сам был точно так же уязвим, как и все подчиненные ему бойцы, состоял из той же ткани и тех же мышц, из тех же забот, горестей и желания выжить, что и солдаты. Он положил руку на плечо Куликова, произнес прежним надсаженным голосом:
— Еще раз прошу — держись. — Потом, словно бы обдумав что-то, добавил: — Нам всем надо держаться — всем надо, поскольку помощи толковой пока не обещают, — он закашлялся, долго выбухивал в кулак свою боль, остатки дыхания, крутил головой. Щеки его от натуги наливались тяжелым багровым цветом… Наконец ротный справился с собой. — Я пойду, — проговорил он неожиданно просяще, как-то по-свойски, и Куликов в ответ кивнул: можете идти.
Очнулся Куликов от того, что рядом зазвучали звонкие, какие-то очень уж беззаботные голоса — это было совсем не к месту, пулеметчик поморщился от слезной боли, полоснувшей его по груди, ощутил, как задрожали губы, и поднял голову.
В двух шагах от него стояли знакомые санинструкторши, Маша и Клава, с сумками, набитыми бинтами, улыбались. Куликов уперся руками в землю, поднялся — сделал это с трудом.
Ему показалось, что ноги совсем не держат его тело, он покачнулся, ткнулся кулаком в могильный холмик, в следующий миг оттолкнулся от него и выпрямился.
Маша подошла к нему и куском бинта стерла со щеки пороховой налет, проговорила с неожиданной заботой:
— Вася-пулеметчик…
У Куликова от этих слов, вернее, от интонации, с которой они были произнесены, чуть не зашлось и
Хоть и привык он на фронте к смерти, хоть и похоронил немало народа, с которым обживал окопы, а все-таки привыкнуть к смерти окончательно не было дано, это противоречит сути человека, желаниям его, молитвам, с которыми он обращается к Всевышнему… Человек ведь создан для того, чтобы жить, а не умирать.
Много тепла и душевности было в голосе сержанта медицинской службы Маши, — Куликов не знал еще, что фамилия ее Головлева, — в скорбной зажатости своей он даже не заметил, что девушка получила повышение в звании, на погонах ее красовались не три сержантские лычки, а одна широкая.
— А где напарник? — звонким голосом поинтересовалась Маша. — Куда подевался?
— Напарник? — Куликов ощутил, как у него защипало глаза, показал подбородком на аккуратный свежий холмик. — Вот где мой напарник.
В горле его дернулся и с сырым смачным хлопком опустился кадык. Куликов со вздохом опустил голову.
— Ка-ак? — голос у Маши мигом потерял звонкость. — Как же так, как не уберег, а?
— Разве тут убережешь, в бомбежке? — Куликов развел руки. — Бесполезно уберегать, это же… — Он не договорил, кадык у него снова опустился с громким мокрым звуком, губы задрожали. Наконец он справился с собою, проговорил: — В общем, это судьба. От самолета никуда не убежишь.
— А мы-то с Клавкой размечтались, две дурехи, — кончится война, выйдем за вас замуж… Такие славные хлопцы, — Маша с сожалением покачала головой, посмотрела на скомканный бинт со следами гари, который держала в пальцах и, махнув рукой, отерла им глаза. — Будь проклята эта война!
Над низиной, ставшей погостом, висел едкий кислый дым, от которого щипало глаза. Куликов еще целый час сидел у могилы напарника, и никто не трогал его — понимали люди, что происходит в душе пулеметчика.
Отдышавшись, откашлявшись, немного придя в себя, Куликов наведался в лесок, прикрывавший окопы с тыла, присмотрел там сухой чурбак, оставшийся от лесины, сваленной на землю ударом молнии, кинжалом, добытым Колей среди хорошо обмундированных немецких трупов, отщепил широкую пластину — дранку, аккуратно обстругал ее, оскреб лезвием, сровнял неровности, потом отщепил вторую пластину, обработал потщательнее и передвинулся к себе в окоп, поближе к пулемету.
Там все тем же трофейным тесаком со спиленной бронзовой свастикой, по-мальчишески высунув язык, вырезал звездочку — получилось очень неплохо, на второй дощечке, побольше размером, вывел "Блинов Николай", хотел было написать отчество, но с удивлением обнаружил, что отчества Колиного он не знает… Удрученно покачал головой — это надо же так лопухнуться! Хоть у мертвого Коли прощения проси!
Но делать было нечего, надо было довольствоваться тем, что есть, поэтому Куликов, морщась болезненно, вместо отчества вырезал две даты, которые знал: год рождения — 1923-й, и год гибели — 1943-й.