Ворчливая моя совесть
Шрифт:
— А я в Харькове сподобился… Слышь, Толяша, а ты сам на каких фронтах воевал?
— На Первом Белорусском, на Первом Украинском, — гордо ответил Медовар, — и в Прибалтике тоже… Вот, пожалуйста, — расстегнул он рубашку, — возле самого сердца куснуло, видите шрам? Девочки, отвернитесь! А вот еще! — он закатал левую штанину. — Девочки, отвернитесь! Вот, пол-икры отхватило! Если б не медсестренка одна — не сидел бы я сейчас с вами, товарищи бойцы и товарищи бойцыцы!
Кто-то поинтересовался, что пишет Медовар в настоящее время, уважил бы, продекламировал бы что-нибудь наизусть. Ведь книжечки подаренные вышли давно, лет десять назад.
— Давайте лучше молодого
— Просим! Просим! — закричали безрукие. Безногие, не жалея ладоней, зааплодировали.
Одна из женщин осторожно, чтобы не расплескать, поднесла Виталию полный до краев граненый стакан с портвейном.
— Выпей, паренек, для смелости.
И он стал читать. Начал, как всегда, с запинкой, негромко, буднично. Понимали ли они в полной мере то, что он им читал? Сначала Виталий не был уверен в этом. Но понимали или не понимали, а слушали, подавшись к нему всем телом, наморщив лбы, уставясь на его вяло шевелящиеся губы неотрывными, ждущими чуда взглядами. Одно стихотворение, второе, третье… И постепенно голос Огаркова налился силой, зазвенел. Черт возьми, у него самого вдруг мороз пробежал по коже, так понравились ему собственные стихи. Он вдруг чуть ли не кобзарем себя почувствовал, менестрелем, по крайней мере… Да, да! Только так! Только так надо, черт побери!.. Сделал паузу, перевел дух.
Повисло вежливое молчание.
— Виталий, — пришел ему на помощь Медовар, — ты знаешь что прочти — то самое: «Передвигают в небе мебель…»! Отличное, ребята, стихотворение! Гениальное! Прочти, Виталий!
— Да нет уж, довольно, — притворно засмеялся Огарков, — надо меру знать…
Никто не настаивал. Разлили по граненым стаканам и фаянсовым кружкам остатки портвейна, долго чокались друг с другом — никого не пропустили, — выпили. Снова заговорили в войне, не о прошлой, а о войне вообще, потом о правилах уличного движения, о соленых рыжиках — хорошая закуска! — потом о собаках… Все называли ту или иную породу, а один из собеседников только размеры собак показывал: «Вот такая!» (У него не было ног, но были руки, было чем показывать.) Завели, конечно, инвалиды разговор и о хоккее, полагая, что москвичи о хоккее должны знать все, но как раз ни Медовар, ни Огарков болельщиками не являлись. Естественно, поговорили и о затянувшейся метели.
Виталий тоже высказывался о знаке «Стоянка запрещена», о новых типах бомб, о собаках, а в голове билась одна-единственная мысль: не поняли… Значит, не поняли его стихов, раз так прохладно прореагировали. В санатории ветеранов сцены его такими аплодисментами проводили. А тут… Не поняли? А ветераны сцены, выходит, поняли? Нет, просто ветераны сцены что хочешь изобразить могут, школа МХАТа, а эти… А инвалиды — они… Значит, недостаточно этого — смотреть в глаза слушателей, лично произведения свои исполнять? Недостаточно быть мейстерзингером? Еще что-то надо…
И нелегко было ответить себе на этот вопрос: что же еще надо?
Он чокался с инвалидами своим стаканом, улыбался, разговаривал, а мысленно опять отбарабанил только что прочитанные стихи, стараясь понять, почему же они оставили равнодушными его слушателей. И теперь стихи казались ему до зевоты скучными, растянутыми, фальшивыми. Он лихорадочно стал припоминать другие свои стихи, неужто и эти так же слабы?
«Сам не пойму — реальность или небыль? Не то рычит в тиши аэродром, не то передвигают в небе мебель… А может, это молодой июньский гром?..»
— Что? Рыжики? Честно говоря, я рыжиков еще никогда не пробовал. Шампиньоны пробовал, а рыжиков — увы! — нет.
«…Заголубели молнии, как реки, неведомому грешнику грозя. Они заметны даже через веки, от молнии зажмуриться нельзя…»
— Что? Бомба? Ну, я, конечно, в устройстве ее не разбираюсь, но мне рассказывали. Например, эта комната, мы, стол, бутылки, стаканы… Раз! — и… Все целехонькое, нетронутое — комната, стол, бутылки, стаканы… Только нас нет.
«…Перелистал стихи внезапный ветер, и хлынул дождь на пыльную листву… Хочу забыть, что я живу на свете, чтоб вспомнить вдруг нечаянно: живу!»
На следующий день, в полдень, к тесовому крыльцу Дома колхозника был подан ободранный, со многими вмятинами автобус. «Вокзал — стадион», — значилось над ветровым стеклом. Но ни на вокзал, ни — тем более — на стадион участников фестиваля не повезли.
— В Конобеево едем! В Конобеево! — объявил давешний инспектор по культуре, Бормотов. — Там у них клуб новый, там и концерт дадим!
— Какое еще Конобеево?! — подскочил от удивления Медовар. — У нас в командировке указано: Ермишинские Пеньки! Заявка оттуда была!
— В Конобеево едем! В Конобеево! Девяносто километров! А там видно будет, все-таки поближе к Пенькам вашим. Позвоним из Конобеева, — может, из Пеньков свой транспорт пришлют. На автобусе туда не проехать.
Дороги и в самом деле были весьма плохи. Даже до Конобеева добрались не без приключений, хоть и по шоссе… Хоть и продышали себе пассажиры по проталине — ни одной речки не заметили, пока ехали. Занесло… Сугробы, сугробы — на снежные барханы похоже. Метельная, сизая, но не плоская равнина. Барханы. А вот затемнело что-то сквозь завесу метели — древняя церковь с колокольней. Чувствовалось, что древняя… В узких, как бойницы, пустых окнах сквозит небо. Открытой раной алело место, откуда выбрал кто-то для насущной нужды древний, руками лепленный кирпич. Скелет купола был усыпан угольно-черным, каркающим вороньем… Война здесь не бушевала, не дошла она сюда. Так кто же в таком случае разорил храм? Может, еще в пору монголо-татарского нашествия произошло это? Невдалеке от продутого ветрами, одичалого здания застрял грузовик. Колеса буксуют, белой струей летит снег. И шофер голыми руками, на морозе, стягивает на колесах цепи. Он и головы не поднял, ни ему до автобуса, ни автобусу — так он полагал — до него. И все же… Притормозили.
— Эй! Помочь? — весело крикнул водитель фестивального автобуса.
— Ключ на двенадцать есть? — разогнулся шофер.
— Получай! На автобазу привезешь! Федора Шевцова спросишь!
Поехали дальше.
— А ведь не привезет он ключ! — повернув к пассажирам скуластое обветренное лицо, засмеялся водитель. — У нас знаете какой народ в районе? Плохой народ! Жадный, нечестный! То зеркало отвернут, то «дворники» снимут. Курят в автобусе, распивают. А пустые бутылки не оставляют, нет!
Сзади послышалась сирена, водитель принял вправо; обдав снегом и новым, протяжным криком сирены, их обогнала «скорая».
— Эта не застрянет! — засмеялся Федор Шевцов. — Ей застревать нельзя! Ну, что приуныли, товарищи артисты? Спели б что-нибудь, стих бы рассказали!
— В самом деле, — глянула на Огаркова его соседка, зябко кутающаяся в каракулевую шубку миловидная солистка. Все еще миловидная… — Уверена, что вы поэт. Так прочтите нам что-нибудь…
— Но только в том случае, если вы нам споете! — выкрикнул со своего места Медовар. — А? То-то! Вы считаете невозможным петь не на сцене, почему же мы вам стихи должны читать?