Воришка Мартин
Шрифт:
Чайка вернулась, с ней другие. Резкие птичьи крики переплетались над головой, словно следы в воздухе. Море тоже издавало звуки: вода бурлила меж камней под самым ухом и тяжко бились мощные волны, перехлестывая скалистый барьер, заполняя трещины и расщелины. Не обращать внимания на боль… Мысль возникла и засела в самом средоточии тьмы, где таилось сознание. Глаза открылись, превозмогая страшную иглу, и уставились в безжизненно белые ладони.
— Спрятаться. Найти укрытие. Иначе смерть.
Он осторожно обернулся. Выступы скалы, так нещадно обдиравшие его во время спуска, сливались теперь в картинки. Взгляд выхватывал целые куски, которые расплывались, как только игла впивалась в мозг и исторгала из глаз соленую влагу. Надо снова карабкаться наверх.
Ветер стих, но длинные струи дождя все так же висели над головой. Следующее препятствие было невелико, чуть выше человеческого роста, однако чтобы преодолеть его, пришлось тщательно обдумывать и согласовывать
Ощупью проползая через ямы и расщелины, он изредка поглядывал одним глазом и выбирал путь там, где ничего не белело. Ноги приходилось перетаскивать через зазубренные края ям, словно чужие. Боль от иглы притупилась, но внезапно вернулись холод и смертельная усталость. Наконец, повалившись ничком в какую-то щель, он замер, предоставив тело самому себе. Озноб пробирался все глубже, под кожу, в самые кости. Сдайся, твердили холод и усталость, откажись от надежды вернуться. Оставь все как есть, не цепляйся за жизнь. В белых сгустках плоти нет ничего привлекательного, ничего интересного. Лица, слова — все это было в другой жизни, и не с тобой. Здесь, на скале, час длится дольше целой жизни. Что тебе терять, кроме бесконечных мучений? Брось. Отступись.
Тело снова дернулось и поползло — не потому, что мышцы и нервы отказывались признать поражение. Голоса били, словно волны в борт корабля, но посреди всех картинок, ударов боли и голосов таилось нечто осязаемое и твердое, как стальной стержень. Оно было центром всего — настолько, что само не могло осознать себя, — и таилось во тьме черепа, в бездонной глубине, несокрушимое и самодостаточное, темнее и загадочнее, чем сама тьма.
— Укрытие. Найти.
Центр принялся за работу: отключил внимание от сверлящей иглы, осмотрелся, собрался с мыслями, принял решение, в какую сторону двигаться. Перебрал десятки путей и отверг их один за другим, прокладывая маршрут для ползущего тела. Открыл светящийся проем под сводами черепа и стал медленно поворачивать голову из стороны в сторону, подобно гусенице, что пытается перелезть с листа на лист. Тело уже приближалось к подходящему убежищу, а голова все ходила туда-сюда, опережая неповоротливые мысли.
Плита, отколовшаяся от стены, лежала косо, образовывая треугольный проем. Воды там почти не набралось, и белой жижи заметно не было. Темная дыра уходила вниз и в сторону, повторяя ход расселины, но выглядела даже суше, чем поверхность скалы. Голова прекратила движение, тело прижалось ко дну возле дыры, погрузившись в тень, и стало разворачиваться в узкой впадине, преодолевая сопротивление намокшей одежды. Дыхание тяжело вырывалось из груди. Когда наконец белые гетры оказались у отверстия, он просунул ноги внутрь и, лежа на животе, начал извиваться словно змея, которая никак не может сбросить с себя кожу. Вытаращенные глаза смотрели в никуда. Руки потянулись вниз, расправляя сбившийся плащ и проталкивая его в лаз. Жесткая прорезиненная ткань поддавалась с трудом, и тело двигалось понемногу, мелкими разрозненными движениями, подобно морскому раку, забирающемуся в нору. Тело плотно забилось в щель по самые плечи, спасательный пояс сместился кверху, до упора. Резиновая полоса мягко охватила грудь. Мысли лениво прибывали и убывали, глаза оставались пустыми, если не считать соленую влагу, которая продолжала капать из правого глаза, где засела игла. Рука отыскала трубку с затычкой. Он надул пояс — тот обрел упругость, — обхватил плечи руками: белая ладонь с каждой стороны. Уронив голову на жесткий рукав, он прикрыл глаза — не плотно, а слегка. Рот оставался открытым, челюсть отвисла в сторону. Изнутри дыры приступами поднималась дрожь, заставляя трястись руки и голову. Вода медленно сочилась из рукавов, стекала с волос по лицу, капала из носа. Мокрые складки сбившейся одежды плотно облегали шею. Глаза снова открылись — так было легче справляться с иглой, которая вонзалась в центр, где обитало сознание, только когда приходилось моргать, стряхивая воду.
Чайки кружили над скалой, потом уселись на самой вершине и задрали головы, широко распахнув клювы. Серое небо темнело, поверхность моря затягивалась дымкой. Птицы переговаривались, расправляли крылья, складывали их и прятали голову, устраиваясь на ночлег, похожие на белую гальку, усеявшую скалистый пик. Серый сумрак густел, превращаясь во тьму, сквозь которую виднелись лишь птицы и пятна их помета, похожие на хлопья морской пены в серой воде. Тьма заполняла каменные расщелины. Здесь, возле укрытия, не было грязно-белой жижи, и разглядеть можно было лишь смутные силуэты валунов. Ледяной ветерок веял над скалой невидимым дыханием, издавая непрерывный, еле слышный свист. Издалека, с наружной стороны, где в море стояла скала-спасительница, доносились удары волн, бивших в расселину. После каждого наступала долгая пауза, потом слышался шорох и плеск воды, стекавшей в воронку.
Человек лежал, скорчившись в тесной расщелине. Голова покоилась на черном клеенчатом рукаве, руки мерцали белыми пятнами по сторонам. Время от времени тело сотрясали приступы дрожи, и тогда жесткая ткань издавала слабый скребущий звук.
4
Расщелин было две. Первая — каменная пещера, замкнутая, лишенная тепла, но в то же время и холода, который несли море и ветер. Камень нес в себе отрицание. Пещера сжимала тело со всех сторон, унимая приступы дрожи, — не успокаивая, а лишь загоняя внутрь. Боль ощущалась, но далекая боль, похожая временами на обжигающее пламя, тупая в ступнях и чуть острее в коленях. Он наблюдал боль изнутри, из глубины внутренней пещеры — собственного тела. Под коленями мерцали огненные язычки, живо перебегая по скрещенным веточкам, словно в костре, который развели под умирающим верблюдом. Однако человек был не глуп и терпел огонь, дарующий не тепло, а боль. Терпеть приходилось, потому что попытка встать или хотя бы шевельнуться лишь подбрасывала хвороста и раздувала пламя, распространяя боль по всему телу. Он обитал в самом верхнем конце внутреннего убежища, сделанного из мяса и костей, вдали от языков пламени. Рядом покоилось туловище, оно опиралось на тугой резиновый валик спасательного пояса, который перекатывался взад-вперед при каждом вздохе. Над туловищем крепилась костяная сфера мироздания, где был подвешен он сам. Половина мироздания также горела и замерзала, но эта боль казалась ровнее и терпимее. Лишь в самом верху засела огромная игла, которая время от времени преследовала свою жертву. Мировая сфера сотрясалась, сдвигая целые континенты, уколы следовали один за другим, и в верхнем полушарии все менялось: во тьме шевелились смутные серые тени, и мелькало пятно ослепительной звездной белизны, которое, кажется, было рукой. Другая сторона сферы утопала во тьме и не доставляла беспокойства. Он висел, колыхаясь, в самом центре, подобно всплывшему утопленнику, затвердив, как незыблемую аксиому бытия, что обязан довольствоваться даже самой малой из наименьших отпущенных ему милостей. Все телесные придатки с терзающим их медленным огнем, дыбами и пыточными клещами маячили где-то вдали. Найти бы только способ оставаться в полном бездействии, достичь хрупкого внутреннего равновесия, и можно всегда плавать внутри костяного шара, спокойно и не испытывая боли.
Иногда казалось, что такое состояние почти достигнуто. Он съеживался, а сфера стремительно раздвигалась, унося обожженные конечности в межпланетное пространство. Однако судорожные толчки не переставали приходить из глубин космоса, накатываясь волнами, и тогда он снова рос и проникал во все уголки темных глубин, задевая языки пламени обнаженными нервами, пока не заполнял всю сферу, неизменно натыкаясь на вечную иглу, которая прошивала правый глаз и входила прямо в голову. Сквозь ослепляющую боль смутно мелькало белое пятно руки, и он снова отдалялся, медленно съеживаясь в центре мироздания, и, как прежде, плыл в непроглядной тьме. Этот незыблемый ритм возник на заре времен и утвердился на веки вечные.
Картинки из памяти, собственной или чужой, временами искажали этот ритм, не меняя его сути. В отличие от тусклых язычков пламени, они ярко светились. Гигантские волны, больше, чем мироздание, и среди них — стеклянная фигурка моряка. Горящие неоновые буквы приказа. Женщина — не бледное тело с назойливыми подробностями, как раньше, а настоящая, с лицом. Темный жесткий силуэт идущего в ночи корабля, плавный крен вздымающейся палубы, гул машин. Мостик под ногами, впереди тускло освещенный нактоуз. Нат, оставив наблюдательный пост у левого борта, спускается по трапу. Нескладный, долговязый, на ногах не сапоги или парусиновые туфли, а цивильные ботинки, ступает осторожно, баба бабой. Сколько месяцев прошло, а не научился ни одеваться правильно, ни ходить, как настоящий моряк. Наверху утренний холод пробирает его до костей, а на жилой палубе преследует грязная, грубая речь и вечные насмешки. Робкий, послушный, ни к чему не пригодный тип.
Он отвернулся от Ната и бросил взгляд за правый борт. На фоне предрассветного неба смутно вырисовывались суда конвоя. Стальные борта вздымались как грязные серые стены, исполосованные потеками ржавчины.
Нат все еще пробирался на корму, чтобы провести свои пять минут в одиночестве, общаясь с вечностью. Как всегда, пристроится возле правого бомбомета — не потому, что там лучше, чем у планшира на наблюдательном посту, а просто привык. Там ветер, вонь от машин, вся пыль и грязь, какая только бывает на старом эсминце в военное время, но он терпит. Жизнь, как таковая, со всеми ее прикосновениями, образами, запахами и звуками бесконечно далека от него. Так и будет терпеть, пока не привыкнет, пока не перестанет все это замечать. Моряка из него никогда не выйдет, потому что все его неуклюжие конечности прилажены к телу кое-как, а то, что внутри, только и делает, что молится в ожидании встречи с вечностью.