Воробьиная река
Шрифт:
Тем не менее каждый вечер она писала ему, как прошел день: купила китайский чай, тот самый, с молоком, видела в парке смешную желтую собаку, похожую на парус, ездила на день рождения ребенка подруги и поняла, что рижский бальзам можно смешивать с белым вином, и получается красное вино, ругалась с мамой из-за цвета штор, потеряла штопор, не купила платье, удержалась.
Он тоже писал, но исключительно о работе: город грустный, вечное лето, никогда не заканчивается четверг, выходных не бывает, но если бывает, тогда идет к морю на пикник, ест бутерброды и яблоки, читает местные газеты, они смешные. Ничего не писал о том случае с книжной полкой (впрочем, рука у нее уже давно зажила), не писал про то, как возвращались из гостей и позвонил Никита, не писал даже о том, как собирал вещи – как будто всего этого и не было, командировка и командировка. Отъезд не скроешь, но можно скрыть хотя бы его обстоятельства.
Иногда они созванивались «скайпом», но во всем этом звенело мучительное ощущение неловкости: как будто оба застыли в янтарном пласте беспамятства и ни один не может пошевелиться – сидели и смотрели друг на друга, как две медовые мухи,
«Тут очень хреново с интернетом, – написал он ей. – Поэтому мы можем просто писать друг другу письма, как раньше».
Это спасительное убеждение, что если делать что-то «как раньше», все станет как раньше, вряд ли было тем изначальным толчком, породившим всю эту пирамиду вранья, – скорей всего, ее обижало то, что он почти ничего не рассказывал об этом маленьком приморском городе, только в полслова, вполголоса: грыз груши в беседке у пляжа, слушал в парке провинциальный джаз, видел в жару ежа.
Возможно, одно из этих писем и заставило ее соврать в первый раз: она пришла на работу и попросила отпуск, сообщив, что у нее проблемы со здоровьем и ей срочно нужно в санаторий. Она чувствовала, впрочем, что у нее и правда какая-то проблема со здоровьем: все вокруг казалось пустым, нездоровым, неестественным, а призрачная отдаленная пустота этого маленького города, в который он уехал в командировку, хаотично билась вокруг сердца, как раненый воробей, вонзая в его янтарную, медовую мякоть стальное кружево перьев, гадкий графит клюва, гранитное предчувствие финала. Сердце металось в этой пустоте, которая металась вокруг сердца, и не было этой чехарде ни конца, ни края, поэтому она пошла на вокзал и купила билет в этот город, а друзьям и родным ничего не сказала, подумала, что не так уж они часто с ней видятся, что-то придумает.
Ей действительно показалось, что это замечательная и необычная идея – попасть из этого безвременья в тот же город, где он отбывает свою строгую рабочую ссылку, гулять там же, по одним улицам, слушать тот же джаз в тех же парках, дышать тем же воздухом и ждать, пока он вернется.
Если никому ничего не говорить о том, что я там, рассудила она, я на самом деле не там. Поэтому никто меня там и не увидит. Информационное поле – такая гибкая, сложная штука, что ты, как правило, физически находишься там, куда оно тебя само определяет твоими же социальными стараниями, а если ты куда-то едешь и никому об этом не говоришь, ты как бы нигде. К тому же ей хотелось немного поиграть в собственного мужа, притвориться им, поехать по его следам и пожить его жизнью – жизнью тихого одинокого затворника в чужом далеком приморском городке. Было еще множество причин, она даже пыталась записать их, пока ее трясло и шатало на верхней боковой, но вышла непонятная лунная вязь и драная бумага, ничего толкового, и она положила розовый блокнот под подушку и уснула. А когда проснулась, обнаружила, что подушку, одеяла и простынки уже сдала хмурой проводнице, выпила чаю, сходила умылась и сидит, румяная и красивая, с заплетенной косой, внизу, копошась в пакете с орешками кешью. Куда делся блокнот, она так и не вспомнила. Когда просыпаешься в жизни, о которой, кроме тебя, никто ничего не знает, всегда немножко диссонируешь с собственными действиями, поняла она, это нормально.
Первым делом купила себе на вокзале новый блокнот, несколько гелевых ручек, шлепанцы-вьетнамки какой-то известной обувной марки в красивой блестящей коробке, местную газету с объявлениями и кофе в одноразовом стаканчике, тут же – в зале ожидания – переобулась, подчеркнула с десяток объявлений, побегала туда-сюда, позвонила и уже к вечеру сняла на месяц квартиру около Свинцовых Садов (народное название – разобрали заводы, разбили сады), гастрономы-рестораны, рядом канатная дорога (нерабочая), квартира трехкомнатная, огромная, но ей только одна комната, гостиная, остальные хозяева закрыли – уезжали в Турцию отдыхать всей семьей, искали, кому бы сдать на месяц-полтора, переживали, а тут вот как раз она, мигом договорились: видно, что хорошая девушка, цветы польет, в сервант за мельхиором не полезет. Представилась писательницей, сказала, что едет дописывать поезд, тьфу, повесть, извините, я только с поезда, захихикала она, поэтому поезд теперь прорывается во все. «А как называется повесть?» – спросила хозяйкина племянница, которая принесла ей ключи. «Пена памяти» – ответила она, кинув взгляд на коробку из-под вьетнамок, в которой сыро гремели ее старые, студенческие еще кроссовки. Что-то похожее было написано на коробке: memory foam. «Почти Виан», – задумчиво, но со значением (знавали, мол, мы вас, писателей!) отметила племянница и положила парадные ключи в китайскую вазу. Начиналось что-то новенькое.
В целом, все шло именно так, как она и мечтала. Скука, янтарная безысходность и вязкая мгла будто разом отступили, слетели с нее, как старые кроссовки, которые она в тот же вечер безжалостно отнесла на помойку. В городе царила вечная жаркая осень, несмотря на разгар июля – сухие сморщенные листья с треском, как жареные каштаны, катились по асфальту, море билось прямо в лицо пряными оплеухами вместе с утренним ветром, орало снаружи дворовое пиратское радио, по утрам смешно пищали птицы и выли сирены, на базарчике под домом морской дед продавал бледных рыб с измученными лицами, весело перекрикивались маршрутки, каждый день приходили письма от мужа, и, читая их («Пил лимонад, сидя на скамейке около библиотеки. Мне показалось, что мимо прошла собака, но потом я понял, что это была одна из тех сумеречных теней, которые я иногда вижу, если сильно устаю»), она наконец-то чувствовала и понимала все: скамейка была иссыхающе-коричневой, как кедровая кора, сумеречная собака тонко вытягивалась на закате, как готовый к убийству лук, лимонад с гейзерным фырканьем вырывался из пластика. Деловитый школьник играл с питьевым фонтанчиком
В какой-то момент она поняла, что не рассказала никому из друзей о том, что тоже поехала в этот город, только потому, что это невозможно объяснить. Она поехала в город, где у ее мужа командировка, чтобы пожить там так же, как он? В одиночестве в чужом городе, переписываясь с предположительно единственным (иногда она не была в этом уверена) любимым человеком? Чтобы как-то с ним сблизиться и почувствовать то же, что чувствует он? Почему она не может, черт возьми, просто с ним встретиться, он же уехал с полтора месяца назад, неужели она не скучает? Друзья начали бы задавать эти дурацкие вопросы. Скорей всего, они бы решили, что она сошла с ума. Менять это ощущение непроходящего, невозможного, кромешного счастья полного неведения всех вокруг о своем местонахождении на смутные потоки объяснений своего крайне нелогичного (это она понимала) поступка ей не хотелось. Поэтому она делала все возможное, чтобы не столкнуться с мужем – аккуратно выведывала его тропинки, его маршруты, адрес работы, время ланча, планировала каждый свой шаг и становилась все более и более счастливой – как будто всю жизнь шла именно к этому, к моменту тотального своего исчезновения в ветреном маленьком городке, где живет ее единственный (в какой-то момент она окончательно это поняла) любимый человек, который каждый день пишет ей письма, ходит теми же тропинками, пьет тот же лимонад и дышит тем же воздухом. Никакого другого счастья, как выяснилось, не существует и существовать не может. Сотрудницам, которые спросили ее, как там санаторий, она искренне ответила, что это просто невероятно, офигительно, потрясающе здорово – и тут, кажется, уже совершенно не врала.
Тем не менее, вечно в эту игру под названием «безусловное счастье» играть было невозможно, это она тоже понимала – гораздо лучше и отчетливее, чем причину своего безмятежного покоя, накрывшего ее в этой необъяснимой ситуации стеклянным колпаком неприкосновенности и восторга. В какой-то момент ее игра даже показалась ей не только необъяснимой, но и глупой – невозможно никуда уехать, скрыв это от всех. Возможно, конечно, если это эксперимент, арт-проект, спецзадание. Но какой смысл в этом арт-проекте, если она даже рассказать о нем никому не может? Можно рассказать мужу – но как он отреагирует, зная, что она тут бродит его дорогами тайно от него уже две недели? Он тоже, наверное, решит, что она не в себе, что она его преследует, например, и будет снова скандал, как тогда с полкой, лучше не вспоминать. Понятно, что он скажет. «Ты подумала, что у меня тут любовница, вот что, – скажет он. – И не надо притворяться, что ты тут такой олененочек, феечка, Амели. Приехала и выслеживала. Какой позор». Такого позора ей не перенести – все ее хрупкое счастье рисковало быть погребенным под валом этого черного бытового подозрения в шпионаже. Поэтому любой ценой молчать, скрываться, по истечении срока сбежать и не вспоминать. Счастье – слишком хрупкая штука. По вечерам, наливая в стакан густое, как земляничный компот, розовое вино, купленное прямо на улице у местных умельцев, она считала дни, минуты и секунды, понимая, что вся она теперь – как этот стакан, нечто хрупкое и беспокойное, целостность и ясность чего зависит исключительно от цепкости ее же собственных пальцев, разожмет и ничего не останется, только липкая земляничная лужица и никакого больше счастья, никакого больше покоя. Ответить себе на вопрос, что именно делает ее счастливой – сопричастность магическому милому быту близкого человека или магия неприсутствия нигде, она так и не смогла. Не до ответов, когда все так ненадежно.
В любом случае рано или поздно это должно было случиться – муж оказался немного непунктуальным или просто соврал, сорвался, обманул один раз. «Завтра после работы очень много дел, – написал он. – Поеду сразу домой. Из дома сразу же тебе напишу. Хотя, конечно, хотелось бы пойти на набережную, где чайный домик, но что поделать». Она пошла, разумеется, на эту набережную в тот вечер, надев свое любимое шелковое синее платье с разными пуговицами, и, заворачивая за угол чайного домика, увидела его, идущего навстречу, одетого в совсем незнакомую рубашку, загорелого и грустного.
Все это должно было как-то закончиться, поэтому она не удивилась. Хотя, наверное, можно было развернуться и убежать, но вдруг он ее уже заметил? Она замерла, потом подбежала к нему, виновато улыбнулась и сказала:
– Только не бойся, пожалуйста. Не бойся. Привет.
Она ужасно боялась его напугать или шокировать, хотя и была невероятно рада его видеть, сердце просто вырывалось из груди (она подумала это именно такой фразой: сердце вырывается, надо же, все так и есть, как пишут!).