Ворон белый. История живых существ
Шрифт:
– Смотри, – сказал Князь.
Я проследил за его взглядом: на придорожном столбе, провожая клювом ход машины, сидел белый, белейший, настолько белый, что почти светился, ворон. Я приложил кулак к сердцу: «С нами белая сила!»
Уронив подбородок на грудь, Брахман дремал на заднем сиденье. По лицу его, потерявшему всякую осмысленность, ничего нельзя было прочесть, хотя я два месяца исправно посещал курсы мастера Джуан–цзы Второго, составившего знаменитый путеводитель по грезам «Муравей в раковине». Либо Брахман, говоря с тотемом стаи во сне, установил защитный экран, либо наши дела так плохи, что белый ворон явился сам, без зова.
Дорога испытывала меня. Она манила, дразнила и обламывала. Она трепала мне нервы, как отъявленная стерва, вострящая на жертве коготки. Чего–то она вожделела, чего–то от меня добивалась – того, что было у меня и не было у нее. Что–то я мог ей дать… Так мне хотелось бы думать, чтобы тешиться сознанием своего значения. В действительности, конечно, дорога знать не знала о моем существовании.
Князь, Рыбак и Одихмантий были привычны к походной жизни, предавались ей добровольно и умели находить прелесть в диком состоянии
Посочувствовать мне, пожалуй, могла только Мать–Ольха, в той же полноте страдающая. Брахман и Нестор, пусть и уступали бывалым странникам в умении обустроиться на лоне девственной натуры, но лишений не страшились, первый – в силу вошедшего в привычку аскетизма, второй – из врожденного любопытства к устройству жизни во всех ее извивах. Мне оставалось лишь на них равняться. К нашей с Матерью–Ольхой чести замечу: мы не скулили. Мой женский брат, испытывая расстроенность чувств, удалялась поболтать с деревьями, а я, изнуренный бременем обстоятельств, брал в руки укулеле и выщипывал из ее четырех струн мелодию утешения.
И вместе с тем… И вместе с тем меня охватывало чувство включенности в каждый пролетающий миг. Признаться, с недавних пор годы начали слипаться в моей памяти, скользя сплошной чередой, и все чаще мне мстилось, что время обгоняет меня: все мои затеи, сколь ни был бы оригинален их замысел и с каким бы энтузиазмом я их ни предпринимал, казались (или впрямь оказывались) запоздалыми, поскольку всякий раз, пытаясь воплотить их на острие сего дня, я как будто не поспевал к отходу поезда и оставался с ними на перроне дня вчерашнего. От этого прискорбного обстоятельства я чуть было не впал в уныние, начав прислушиваться к смерти в себе. Но сейчас все представлялось иначе. Сейчас каждая минута была со мной, время перестало играть в догонялки, я оседлал его и как прежде чувствовал, что несусь в головном вагоне, первым прозревая открывающиеся дали во всем их блеске или запустении и первым неся об этом весть. Пьянящее чувство – оно окрыляло и кружило голову.
Однако вернемся к делу.
Постепенно пейзаж вокруг менялся. Обойдя по дуге Москву с запада, наш маленький караван вылетел на трассу «Дон» и теперь устремился строго на юг, за тяжелую, как ртуть, ленту Оки, прямо на царившего надменно в начисто протертом небе, ослепительного и животворящего Атона. Столичная земля осталась позади. В глазах рябило от мельтешения ярких теней. Зелень в Тульской губернии буйствовала радостно, почти по–летнему, луга были желты от одуванчиков, кое–где уже надувших белые невесомые шары, а черемуха, вчера под Рузой еще только несмело проклевывающаяся, здесь отцветала, передавая эстафету вот–вот готовой вывесить звездчатые кисти сирени. Вдоль дороги все шире и шире расстилались поля, массивы леса таяли под близким дыханием русской степи, отступали, да и сам лес становился другим: сосна и темная ель по–прежнему встречались здесь, но все больше появлялось осин, ясеней, белых берез (на севере они выглядели темнее), тополей и кленов – лист мало–помалу давил хвою. Воздух тоже изменился – стал теплее, гуще, плотнее, первые зацветшие травы уже приправили его белесой пыльцой, и разбуженные ароматом цветения насекомые танцевали в прозрачных струях, то и дело шмякаясь на лобовое стекло и оставляя на нем жирные кляксы.
Ароматы цветения, однако, оставались снаружи, в салоне же витал запах кожи и корицы. Прошлая машина Князя пахла псиной, багажник ее вечно был в шерсти, а задние стекла заляпаны мокрым собачьим носом, но Князь несколько лет назад разбил ее на Киевской трассе, не успев увернуться от пошедшей под дождем в занос «газели». Вместе с машиной погиб Фагот – рыжий ирландский сеттер. Я помнил его еще щенком, ласковым, неудержимым и вертлявым, как неаполитанское бельканто. Не хочу сентиментальничать, но, когда он прыжками, задирая лапы, мчался в воду за брошенной палкой, когда, вытянув милую морду, громко фырча и шлепая по воде ушами, настигал добычу и спешил с ней обратно, когда, выбравшись на берег, мокрый до печенок, нес палку хозяину, преданно глядя ему в глаза и улыбаясь хвостом, у меня самого сердце тявкало, точно глупый цуцик. Рыдван Князь завел себе новый, а вот с лягавой не спешил. А между тем он – охотник и собака ему нужна не для того, чтобы делать ей педикюр и навязывать бантики. И кто–то после этого смеет говорить о его жестокосердии!
Обедать решили в Богородицке, благо городок, встретивший нас лотками с печатными тульскими пряниками, стоял на пути и мог похвастать не одной и даже не двумя харчевнями, так что место вполне можно было выбрать на свой вкус по вывеске, привлекательной клумбе у входа или живописным купам деревьев, окружавших придорожную тратторию и даривших тень. Дело решила именно тень –
Пока ждали заказ, Мать–Ольха успела попудрить в удобствах носик, а Нестор – похвастать удачным сеансом метеомагии. Оказалось, это именно он остановил утренний дождь, выписав на бумажку имена сорока плешивых, а затем под заклинание «Дождь, мы масло не едим» обратив ее в прах на перекрестке дорог (неслись по виадуку над трассой Москва – Орел). Горящая бумажка едва не прожгла обивку сиденья, но заклинание сработало, и сорок плешивых разогнали тучи.
За широким – в полстены – окном заведения в пыли развалился черный, в белых носочках кот; он время от времени вяло похлопывал по земле хвостом и блаженно щурился на солнце. Вдоль дороги с корзиной картошки в руке прошествовал, метя обочину рясой, бородатый батюшка в камилавке… Одним ухом я слушал Нестора, другим ловил разговор у прилавка, где толстушка буфетчица с лицом милым, но немного грустным, будто поневоле ей постоянно приходилось заниматься скучным и тягостным делом, неспешно толковала с единственным (помимо нас) посетителем – седым, как лабораторная мышь, старичком, забредшим, видно, к «мамусику» без дела, поболтать. Бакенбарды у гостя были словно белая сирень.
– Почему же водолаз? – спросила буфетчица.
– Давнишняя повесть, голуба, – надтреснутым, но крепким еще голосом, как старая шпала – дегтем, пропитанным ароматной архаикой, ответил старичок. – Сам я из уральских, так деды у нас вот что рассказывали. Съехались раз к царю министры с сенаторами да митрополиты с генералами – самое что ни на есть начальство. Был, ясно, и пермский губернатор – по той поре он над всем Уралом правил. И вышел за обедом у царя с министрами разговор про картошку. Она тогда внове была, вот царь с министрами и разговаривал, как так устроить, чтобы мужик картошку разводил. Потому она хлебу замена – на случай голода большое подспорье. Вот и придумали написать царский указ, чтобы в каждой волости не меньше десятины было картошки посажено. Какие мужики сверх того садить пожелают, тем выдать семена за казенный счет. А чтобы начальство больше старалось по этому делу, сговорились его наградами поманить. Царь так и урядил: в какой, дескать, губернии будет больше картошки, тому губернатору мы самую высокую награду дать не пожалеем. Ну вот, придумали они это, а пермский губернатор про себя другое замыслил: как бы ему царскую награду получить и всех других губернаторов обставить. Он так рассудил: пермски, осински да охански при большой реке живут, всякого пришлого народу у них много, сфальшивить тут никак нельзя: живо раскумекают и конфуз может выйти. Екатеринбургски, тагильски, кунгурски – там опять заводов много. А мастеровщина – народ дошлый, отчаянный, чуть что – могут бунт сделать. Чердынски, соликамски, верхотурски – и ладно бы, да земли у них мало и места холодные. А вот шадрински, камышловски да ирбитски – в самый раз для этого дела сгодятся. Земли у них хватит, живут на усторонье, грамотных, окромя попа да писаря, по всей волости не найдешь. Что угодно им пиши – все сойдет. Вот губернатор и надумал в те уезды вовсе царскую грамоту не допущать, а послать свою бумагу и в той бумаге по–другому прописать. Так и сделал. Приехал восвоясь и велел в уезды те бумагу про картошку писать, чтоб садили ее в обязательном разе по осьминнику на двор. Чуешь?
– Нет, дедуль, – зевнула буфетчица.
– У царя за столом говорили – по десятине на волость, а он – по осьминнику на двор! – разгорячился старичок. – И чтоб семена – свои у каждого. А кто, дескать, не посадит, тому тюрьма будет. Ну, вычитали эту бумагу мужикам – те только руками хлопнули: как так? Откуда столь картошки на семена взять? Кто даст? Оно и то смекнуть надо – у те поры как же? Картошка тогда в редкость была, у богатых мужиков и то ее маленько, а у бедняка только на поглядку. Сомнение тут наших отцов и взяло: не может того быть, чтобы такая бумага от царя вышла. Не иначе писаря взятку вымогают, вычитывают таку несуразицу. Что делать? Пошли к попам: вы–де, грамотные, объясните. А попы, видно, тоже приказанье получили от своего начальства, в ту же дуду дудят: сади, братия, картошку. Старики наши, конечно, объясняют попам–то: не про то, дескать, разговор, садить али не садить, а вот – откуда семена взять на целый осьминник? Нет ли тут какой фальши в бумаге? Немысленное дело столько картошки на семена добыть. А попы знай свое твердят: сади да сади картошку – себе польза, душе спасенье. Тут старики наши вконец разобрались – подложная та бумага. Для верности отправились к солдату одному. Он еще на француза ходил и все земли навылет прошел, вот и думают: этот разберет. Бутылку, конечно, на стол: научи, дескать, сделай милость. Солдат тот вовсе уж старенький был, однако живой воды хлебнул и обсказал дело: есть, мол, приметы, по каким царскую бумагу узнать можно. Строчки, дескать, золоченые, печать орловая на шнурочке, подпись – и все такое. Да еще посоветовал: если, говорит, попы не будут такую бумагу показывать, их испытать придется. Только это тоже умеючи делать надо. Бить либо за волосья таскать их никак нельзя, потому у попов–то – сан священной, он тому препятствует. Надо, значит, их чистой водой испытывать. Спущать, например, в колодец, а еще лучше прорубить в реке две пролубки да на вожжах из одной в другую и продергивать. Продернуть – и спросить: фальшивая бумага? Который отпирается, опять его продернуть. Покажут тогда. Нашим старикам эти речи справедливы показались. И то сказать: где картошки взять на осьминник? Вот отцы наши сговорились по деревням, сграбастали своих попов и повели их к речкам правды искать. Ну, где речек нет, там по колодцам этим же занялись. Поучили их старики, как подо льдом нырять. Не всякий живой остался – захлебнулись которые. Потом и отцы наши хлебнули горького за эту учебу. Нагнали солдат и давай почем зря пороть. Присудили каждого десятого скрозь строй прогонять. Многие от этой прогулки в доски ушли. А губернатор, который всю эту штуку настряпал, он же мужиков и порол. Вдолге уже распутали дело, в чем тут загвоздка была и кто ее главная причина. Ну тогда губернатора в сенат перевели. Да только с той поры у нас попов–то «водолазами» и зовут. Так вот.