Ворон на снегу
Шрифт:
Разве нет там казачьей заставы? Алешка-то знает, что всякий, кто бежал из острога, как раз на этой именно дороге и попадался. Летом болотная топь кругом, а по снегу еще хуже — след виден за двести сажен. К тому же и под снегом болотная топь дышит, парит, едва свернул от кустов — и кричи господа бога на подмогу, увязнешь.
Поблудил Алешка сверх меры по этим местам, ох поблудил. А какой ледянистой чернотой душа заволакивалась, когда вели его назад, колотили в спину, в затылок, и никакого лучика уж не мелькало, не примереживалось впереди, казалось, теперь так всегда будет — беспросветность черная, сажевая, ямная, липкая, гнусная. И битье воспринималось уже без боли,
План Алешка выставил свой. На паровозе выедут. Да, теперь с северо-запада через болотину и через лес проложены рельсы. Паровоз с дюжиной вагонов приезжает на территорию угольных копей ночью. Это дает возможность действовать если и не очень-то легко, но с гораздо, гораздо большим шансом.
— Ладно, ладно, — одобрял Афанасий, выслушав терпеливо и поразмыслив. — Революция тебе зачтет, когда... когда всех таких, как ты, будем судить за предательство народных интересов.
— Судильщик! Вошь в голове судила бы вас всех, — сплюнул Алешка в горьком раздражении.
Прутяные коробки, которые он наладил из краснотала, росшего по реке, решено было завезти в зону еще по темноте, до нарядной разводки. Не пряча, сложил он их возле заплота, ближе к паровозному пути, где обычно складировался всякий груз, назначенный для отправления поездом.
— Чего это ты рано так сегодня загоношился? — сонно, с зевотой, спросил вахтенный, когда Алешка уже выезжал из зоны.
— Старательнее служба — больше честь, больше честь — денег не счесть, — отозвался Алешка балагуристо, соскакивая с телеги, чтобы раздвинуть в полутемени половинки ворот, грузно, тяжело осевших на сырую землю.
— А что, тебе рази, на лошадях-то, не одинаково дают жалованья? — заинтересовался вахтенный, давний Алешкин знакомый солдат Песьев, и перестал потягиваться. — Это хорошо, что не одинаково. Выгоднее. Как сработал, таков и приварок. А у нас, у постовых, одинаково. Со старанием аль нет — жалованья не прибудет... А ты бы, землячок, мне от своего фельдфебеля сигареток добыл, тех, которые мусью... Зазноба, марушка у меня, понимаешь, из деликатных дамочка. Когда придешь к ней, махрой из тебя иль самосадом... Не переносит она, понимаешь, вонькости мужицкой. А мусью, они бы мне в самый раз. И для дамочки вместо конфеток будто...
— Ладно, Песьев, ладно, — пообещал Алешка, за ним это водилось — баловать охранников французскими сигаретами, какие добывал он в каптерке у Хвылева.
Оставалось... Что? Оставалось Афанасию угодить на ночную погрузку и дальше... Дальше уж само собой... Как богу угодно.
А богу был угоден, конечно, справедливый исход, ему со своего неба все видно, Алешка в это уверовал и потому в эти дни был веселым.
Угодить, однако, на ночную погрузку вагонов Афанасию оказалось не так-то просто. Подбирал на такую работу не староста, а офицер из штаба, имевший к всевышнему на небе отношение куда как меньшее, чем к дьяволу в преисподней; подбирал он с участием доктора Звонницкого самых крепких и молодых. А Афанасий далеко не молодой и уж никак не самый крепкий.
И все же он угодил на ночную погрузку. Как ему это удалось, опять же богу одному ведомо. Через дружков, через подставных лиц, через кого-то еще — Алешке в это вникать нужды не было. Он только, узнав, что Афанасий со своими сербами будет сегодня в полночь на погрузке вагонов, отправился прямым ходом в кабак, опорожнил стакан, на пути оттуда завернул в церковь и зажег там свечу, проговорив: «На удачу, которой мне, Алешке Зыбрину, сыну Алексея, в таком деле, когда убегал, не было, пусть
Это было переломом, воспарением Алешкиного духа, успевшего опасть, заскорузиться.
И когда поезд ушел, Алешка стоял у затворенных, непробиваемо-глухих ворот, слушал затихающий железный шум в лесу, шум этот истончался где-то уже очень далеко за болотами. Протяжный машинный свист всверливался в ухо, усиливая звон в голове.
— Перемена погоды будет, — сказал караульный из своей будки над оградой.
Там же, над будкой-скворечником, низкое тяжелое небо начинало предрассветно сереть, а гора вместе с лесом, наоборот, пуще набухала, наливалась угольной чернотой, будто и не деревья там росли, а был сплошной угольный пласт.
Вместе с благостью сочилась в душу и тоска. Отчего бы тому поезду не увезти и его, Алешку-горемычника? Отчего? Кто объяснит? Самому Алешке это никак, никак необъяснимо.
Поклон от Афанасия и другие важные события
Раза по три на день Алешка заглядывал в кордегардию послушать новости о розыске беглых. Не слышно ли чего? С этим же интересом настораживал он ухо при разговоре караульных в воротах зоны и на вахте. Казаки, ездившие — одни с утра до вечера, другие с вечера до утра — на тайные лесные тропы выслеживать беглых, возвращались на лошадях, вымазанных бурым маслянистым болотным мхом по самый крестец. Замученные и злые, хуже собак. Никто им не попадайся на дороге. Вымещали злобу на ком попало.
Такой порядок был: за поимку беглого полагался всякому казаку отпуск с денежным вознаграждением. И казак, набрав компанию, должен был непременно после того буйно повеселиться у трактирщика Офульки, одарить местных барышень угощениями и ласками. Теперь, значит, молодым казакам не маячила перспектива куражиться в трактире у Офульки, а барышням-то не видать щедрых угощений и ласки от них.
Становилось ясно, что Афанасий не та птица, какая может скоро попасться в налаженный силок, от этого-то как раз Алешку и поднимало легкой волной, будто он и был той самой птицей, способной обойти все силки.
У колодца, у трактира и в прочих людных местах налеплялись бумажные лоскутки с описанием примет беглых. Эти бумажки обрывал Кривуша, у него, несчастного, была страсть к этому — обрывать всякие налепленные бумажки и складывать себе в карманы.
Многие в поселке уж и не помнили, что человек по имени Кривуша, гуляющий в грязном кителе без пуговиц, надетом на голое костлявое тело, — это тот самый службист, когда-то гроза острога, ведавший при Черных проведением экзекуций на плацу перед кордегардией. Кривушу по своей доброй охоте теперь опекал бывший уголовный каторжник Херувим, разбойник и по натуре, и по обличью; опека его выражалась в весьма странном виде: он отбирал у разнесчастного пенсию, выпивал водку за его здоровье и при этом угрюмо обещал: «Хотя ты мне роднее родного брательника, а под дых тебе все одно дам, каркай не каркай».