Восемнадцать дней
Шрифт:
Дежурная сестра никак не может разделаться с бесконечно длинными желтыми формулярами, куда записываются лекарства, выданные днем и ночью.
— Вам не хочется спать?
Я отрицательно качаю головой. Бесполезно объяснять ей, почему и как я потерял сон…
В отделении «скорой помощи» пять палат, выходящих в ярко освещенный коридор. Каждая палата на три-четыре койки. Напротив них расположены две палаты без окон и мебели, стены и полы которых покрыты мягкой синтетической обивкой. Они предназначены для буйно помешанных. Сейчас занята только одна из них. Я вглядываюсь в забранное решеткой окошко, пробитое в двери.
— Спит.
— Наконец-то. Вчера ночью еле его
— Молодой?
— Не знаю. Если это вас интересует, могу посмотреть в истории болезни.
— Спасибо, не стоит. Какой смысл? При всех обстоятельствах его необходимо перевести в другую больницу.
— Завтра должны за ним приехать.
Больные спят неспокойно, ворочаются, тяжело и прерывисто дышат, что-то бормочут во сне. Лампочки в их изголовье погашены. Бухгалтер, приведенный в неистовство алкоголем, теперь дышит легко. Его лицо совсем прояснилось, успокоилось. Юная продавщица, пытавшаяся покончить счеты с жизнью, пришла в себя и, заикаясь, спрашивает, где она находится. Суровая медсестра ласково гладит ее по щекам, совсем забыв, что всего час тому назад назвала девчонку «потаскушкой».
— А что вы сделали с теми фотографиями?
— Порвала и выбросила.
— Значит, нарушили правила…
Обходим других больных — инфаркт миокарда, сосудистый криз и тому подобное.
Лекарства всем им были даны своевременно и оказали свое благотворное действие.
— Очень хорошо, сестра, просто прекрасно.
Она удовлетворенно улыбается, как человек, исполнивший свой долг.
— Недаром же я двадцать лет работаю.
— А там что?
В последней палате горит лампочка. Женщина лет семидесяти, в белой больничной рубашке, очках и чудовищной, черной, украшенной перьями и цветами, шляпе на голове, жадно читает бульварный роман.
— Это что еще такое?
— Видно, ей не спится.
У старухи багровый нос и лицо, испещренное синими прожилками. Я пытаюсь отодвинуть неприятный разговор и рассматриваю историю болезни, в которой пока ничего не записано.
— У вас что, даже имени нет?
— Было, но я его забыла.
— На что вы жалуетесь?
— Я здоровее вас, доктор. В моем возрасте вы уже давно будете на том свете.
Для трех часов ночи шутка представляется мне мрачной.
— Где вы живете?
— При государственной лотерее, месье, — смеется она.
Я тут же вспоминаю прилавки с полотняными навесами, за которыми продают на улице «счастливые» билеты. Бродяги — странная категория людей — они вечно странствуют, живут и умирают на тротуарах, питаясь милостынью или объедками из мусорных ящиков. Благодушная порода людей, утративших какую-либо связь с обществом и своей прежней жизнью. Они довольствуются ничем, не надеются ни на что и никого не боятся. Все-таки, с наступлением осени, и тем более холодной сырой зимы, гостиница «Государственная лотерея» становится неудобной даже для тех, кто приспособился к ее весьма убогому комфорту. Ветер пронизывает улицы, бульвары и переулки окраин, пробирается под своды мостов, мелкий дождь однообразно стучит по мостовой из свинцово-серого гранита, от речной воды тянет въедливой сыростью. Тепло и светло только на станциях метро, но к полуночи они закрываются… Сквозь старую, изношенную, рваную одежду, худые ботинки и полусгнившие войлочные боты легко проникает холод, старые ноги зябнут от сырости, снега и грязи, мусорные ящики становятся мокрыми и скользкими. Это тяжелая пора для городских бродяг, мучительные месяцы, когда те, у кого есть квартира, служба, место в жизни, торопятся больше, чем когда-либо, мчатся в свою теплую, гостеприимную квартиру, забывая бросить мелкую монетку стынущему на холоде нищему, пора простуд, болей в суставах, чахотки…
— Сейчас как раз то время, когда они начинают приползать сюда, к нам, и не напрасно — мы у них всегда обнаруживаем какую-нибудь болезнь, — шепчет мне сестра. — Но они все равно здесь не залеживаются, не выдерживают более двух-трех дней больничной обстановки, будто боятся застрять между четырьмя чистыми стенами, в теплой палате, на белой койке…
При желании это явление можно перевести на научный язык — боязнь закрытого помещения, делириум амбулатории, или как-нибудь по-иному, но я предпочитаю не делать этого, потому что не знаю, что такое бродяжничество — болезнь или же невозможность приспособиться к окружающему миру. Я предпочитаю не делать этого и потому, что старуха разглядывала нас с явной и вполне оправданной иронией. Она считала нас дурачками, которых ничего не стоит провести, готовых поверить ей и предоставлять кров и трехразовое питание так долго, как ей заблагорассудится. Но она ошибалась, а мы притворялись, что даем себя обмануть.
В ногах койки лежит небрежно спрятанная литровая бутылка, на три четверти заполненная кислым красным, самым дешевым вином.
— Это что еще такое?
— Подарок друзей.
— Здесь вино запрещено.
— Не могла же я отказать друзьям. Это было бы неприлично.
Пока мне преподают этот небольшой урок благопристойности, дежурную сестру бросает в краску — она чувствует себя виноватой в том, что допустила непозволительное и прискорбное нарушение правил.
— Чтоб я не видел больше здесь этого вина.
— Слушаюсь.
С поразительным для своих лет проворством старуха соскочила с койки и схватила бутылку. Я подумал, что она собирается вылить вино в умывальник, но она поднесла горлышко ко рту и несколькими большими глотками опорожнила всю бутылку.
— Пожалуйста — вина больше нет. Так хорошо?
— Прекрасно…
Даже строгая медсестра с трудом сдерживает улыбку. В коридоре она пытается мне объяснить:
— Старуха была в тяжелом состоянии. Только совсем недавно пошла на поправку.
— Это видно.
Мы возвращаемся к своим делам. Сестра из приемного покоя отложила в сторону вязание и теперь наводит порядок на столе. Нынешняя ночь как будто спокойнее других. По существу, она уже на исходе — к половине пятого небо начинает светлеть. Дождь перестал, и в обрывках разорванных ветром туч видны бледнеющие звезды.
Наконец последний пациент — португалец лет сорока, с резкими чертами лица, двухдневной щетиной, лихорадочным взглядом. Мы понимаем друг друга с трудом, хотя он живет здесь уже полгода. На нашем языке он знает всего несколько слов. Нет, он не очень болен, он просто неважно себя чувствует со вчерашнего дня — у него жар, он устал. Пока мы говорим, его начинает бить короткий, сухой кашель. На большом, будто шаль, платке, в желтую и синюю клетку, остаются тоненькие нити крови.
— Вам необходимо полежать здесь, у нас.
— Долго? — Он повторяет слова, будто не понимая их. А возможно, и впрямь не все понимает. — Долго? Как долго?
— Месяц-другой, пока неясно.
Он подавлен и, запинаясь, произносит длинную и невнятную фразу на родном языке, с примесью слов на языке своей новой родины: работа, семья, деньги…
— Вы обязательно поправитесь. Здесь прекрасные врачи…
После того как он выходит, дежурная считает своим долгом сказать мне:
— Иначе и быть не могло. Даже трудно себе представить, как мало он зарабатывает, что ест и где спит. А половину заработка, возможно и больше, он посылает домой. Я была там этим летом.