Восемнадцатый год
Шрифт:
До конца мая на Северном Кавказе было сравнительное затишье. Обе стороны готовились к решительной борьбе. Добровольцы – к тому, чтобы захватить главные узлы железных дорог, отрезать Кавказ и с помощью белого казачества очистить область от красных. ЦИК Кубано-Черноморской республики – к борьбе на три фронта: с немцами, с белым казачеством и со вновь ожившими «бандами Деникина».
Красная Кавказская армия, состоявшая в подавляющей массе из фронтовиков бывшей царской закавказской армии, из иногородних и малоземельной казачьей молодежи, насчитывала до ста тысяч бойцов. Главком ее – Автономов – подозревался членами Кубано-Черноморского ЦИКа в диктаторских стремлениях и непрерывно ссорился с правительством. На огромном митинге в Тихорецкой он обозвал ЦИК немецкими шпионами и провокаторами. В ответ на это ЦИК «заклеймил» Автономова и примкнувшего к нему Сорокина бандитами и врагами народа и предал их проклятию и вечному
Вся эта «буза» парализовала армию. Вместо того чтобы начать концентрическое наступление тремя группами на Добровольческую армию, находившуюся в центре расположения этих групп, Красная Армия волновалась, митинговала, скидывала командиров и в лучшем случае способна была на трагическую гибель.
Наконец московские декреты продолбили упрямство краевых властей. Автономов был назначен инспектором фронта, командование северной группой армии перешло к угрюмому латышу, подполковнику Калнину. Сорокин остался командующим западной группой.
В это как раз время к Добровольческой армии присоединился полковник Дроздовский с трехтысячным отрядом отборных и свирепых офицеров, стоивших в бою каждый десяти рядовых бойцов; подтягивалось на конях станичное казачество; из Петрограда, Москвы, со всей России просачивалось, поодиночке и кучками, офицерство, прослышавшее про чудеса «ледяного похода»; атаман Краснов, хотя и скуповато, снабжал оружием и деньгами. С каждым днем Добровольческая армия крепла, и настроение ее раскалялось умелой пропагандой генералов и общественных деятелей, неумелыми действиями краевой советской власти и рассказами прибывающих с севера очевидцев.
В конце мая ее уже не могли раздавить местные силы красных. Она сама перешла в наступление и нанесла северной группе Красной Армии Калнина страшный удар на станции Торговая.
– Что же вы, ребята, бросили петь?
– Охрипли.
– А ну-ка, я уголек достану. – Иван Ильич Телегин присел у костра, в котором ярко горел брошенный сверху железнодорожный щит, и, раскурив трубку, остался послушать.
Час был поздний. Почти все костры вдоль полотна погасли. Свежая ночь пышно раскинулась звездами. Огонь освещал наверху, на насыпи, товарные составы – кирпично-красные вагончики, ободранные и разбитые. Иные прибежали от берегов Тихого океана, иные из полярных болот, из песков Туркестана, с Волги, из Полесья. На каждом имелась пометка: «Срочный возврат». Но все сроки давно прошли. Построенные для мирной работы, многотерпеливые вагончики с немазаными осями и проломанными боками готовились сейчас, – отдыхая под звездами, – к совершенно уже фантастической деятельности. Их будут сбрасывать целыми составами со всем содержимым под откосы; набив в них, как сельдь в бочку, пленных красноармейцев и наглухо заколотив двери и окошки, угонят за тысячи верст с пометкой мелом: «Непортящийся груз, медленная скорость». Они превратятся в кладбище сыпнотифозных, в рефрижераторы для перевозки мороженых трупов. Они будут взлетать в огненных взрывах под самое небо… В сибирских дебрях их двери и стенки будут растаскиваться на заборы и скотные дворы… И, – уцелевшие, обгорелые, разбитые, – они еще не скоро, очень не скоро приплетутся по требованию срочного возврата и станут на ржавых путях в ремонт.
– А что, товарищ Телегин, как в Москве пишут, скоро кончится гражданская война?
– Покуда не победим.
– Видишь ты… Значит – надеются на нас…
Несколько человек у костра, бородатые, обгорелые, черные, лежали лениво… Спать не хотелось, шибко разговаривать тоже не хотелось. Один попросил у Телегина махорки.
– Товарищ Телегин, а кто это такие – чехословаки? Откуда они взялись у нас? Раньше будто бы не было таких людей…
Иван Ильич объяснил, что чехословаки – австрийские военнопленные, из них царское правительство начало формировать корпус, чтобы перебросить к французам, но не успело…
– А теперь советская власть не может их выпустить, раз они едут на империалистический фронт… Потребовали, чтобы они разоружились. Они и взбунтовались…
– Что же, товарищ Телегин, неужели и с ними будем воевать?
– Никто сейчас ничего не знает… Сведения самые неопределенные… Думаю, что вряд ли… Их всего тысяч сорок…
– Ну, это побьем…
Опять замолчали у костра. Тот, кто попросил табачку у Телегина, покосившись, сказал, видимо, только так, для уважения:
– Гнали нас при царе под Саракамыш. Ничего нам не объясняли: за что должны бить турок, за что мы должны помирать. А горы там ужасные. Посмотришь, – ах, думаешь, родила тебя мать не в добрый час… А теперь – не то: эта война – для себя, отчаянная… И все понятное – и кто и за что…
– Ну, вот я, скажем, по прозвищу – Чертогонов, – густо проговорил другой солдат, поднявшись на локте, и сел так близко к огню, что стало удивительно, как не загорится у него борода. Вид его был страшный, черные волосы падали на лоб, на дубленом лице горели круглые глаза. – Два раза был на Дальнем Востоке, в кутузках сидел без счета за бродяжничество… Хорошо. Все-таки меня заключили – в казарму, воинский билет и – на войну… Шесть ранений… Вот, гляди. – Он залез пальцем в рот, отодрал его на сторону, показал корешки выбитых зубов. – Изловчился я попасть в Москву, в лазарет, а тут – и большевики… Конец моим мукам. Вопрос: «Социальное положение?» Я им: «Дальше не ищите, я – тут, потомственный почетный батрак, роду-племени не знаю». Как они засмеются! Мне – винтовку, мне – мандат. И стали мы в то время обходить город, искать буржуев… Зайдешь в хорошую квартиру, хозяева, конечно, заробеют… Смотришь – где у них что попрятано: мука, сахар… Сволочи, ведь боятся, дрожат, а разговору не выходит и не выходит… Иной раз остервенишься, – не человек, что ли, гладкая твоя морда, – разговаривай, ругайся, умоляй меня… Пустишь его матюгом, а разговора не выходит… В чем, думаю, дело?.. И так мне стало обидно, – весь век молчал, на них, дьяволов гладких, работал, кровь за них проливал… И меня за человека не считают… Вот они, думаю, каковы буржуи! И стала меня жечь классовая ненависть. Хорошо… Надо было реквизировать особняк купца Рябинкина. Пошли мы туда четверо с пулеметом, для паники. Стучим в парадное. Через некоторое время отворяет нам аккуратненькая горничная, вся, голубушка, побледнела и заметалась: ах, ах – на цыпочках… Мы ее отстранили, входим в залую, – громадная комната со столбами, посереди стоит стол, за ним Рябинкин с гостями едят блины. Дело было на масленицу, все, конечно, пьяные… Это в то самое время, когда пролетариат погибает от голоду!.. Как я винтовкой стукнул об пол, как я на них за это закричал! Смотрю, – сидят, улыбаются… И подбегает к нам Рябинкин, красный весь, веселый, глаза выпученные: «Дорогие товарищи, говорит, ведь я давно знаю, что вы мой особняк со всем имуществом реквизируете! Дайте доесть блины, а между прочим, садитесь с нами… Это не стыдно, потому что это все народное достояние», – и показывает на стол… Мы потоптались, но сели к столу, держим винтовки, хмуримся… А Рябинкин нам – водки, блинов, закуски… И говорит и хохочет… Про что он только не рассказывал, все в лицах, с подковыркой… Гости хохочут, и мы стали смеяться. Пошли разные шутки про похождения буржуев, начались споры, но чуть кто из нас ощетинится, хозяин глушит его водкой: чайный стакан, – из другой посуды не пили… Начали откупоривать шампанское, и мы винтовки поставили в уголок… «Чертогонов, думаю, ты ли это ходишь по залую, цепляешься за столбы?» Песни начали петь хором. А к вечеру поставили на крыльце пулемет, чтобы никто посторонний не вломился. Полтора суток пили. Отыгрался я за всю мою бессловесную жизнь. Но все-таки Рябинкин нас обманул, – ах, дошлый купец!.. Покуда мы гуляли, он успел, – горничная ему помогала, – все бриллианты, золото, валюту, разные стоящие вещицы переправить в надежное место… Реквизировали мы одни стены да обстановку… Уж как с нами прощался Рябинкин, с похмелья, конечно: «Дорогие товарищи, берите, берите все, мне ничего не жалко, из народа я вышел, в народ и вернусь…» И в тот же день скрылся за границу. А меня – в Чеку. Я им: «Виноват, расстреливайте». За бессознательность только не расстреляли. А я и сейчас рад, что погулял… Есть что вспомнить…
– Много злодеев среди буржуев, но и среди нас не мало, – проговорил кто-то сидевший за дымом. В его сторону посмотрели. Тот, кто спрашивал махорку у Телегина, сказал:
– Раз уж кровь переступили в четырнадцатом году, народ теперь ничем не остановишь…
– Я не про то, – повторил голос из-за дыма. – Враг – враг, кровь – кровь… А я – про злодеев.
– А сам-то ты кто?
– Я-то? Я и есть злодей, – ответил голос тихо. Тогда все замолчали, стали глядеть на угли в догоревшем костре. Холодок пробежал по спине Телегина. Ночь была свежа. Кое-кто у костра поворочался и лег, положив шапку под щеку.
Телегин поднялся, потянулся, расправляясь. Теперь, когда дым сошел, можно было видеть по ту сторону огня сидевшего, поджав ноги, злодея. Он кусал стебелек полыни. Угли освещали его худое, со светлым и редким пушком, почти женственно мягкое, длинное лицо. На затылке – заношенный картуз, на узких плечах – солдатская шинель. Он был по пояс голый. Рубашка, в которой он, должно быть, искал, – лежала подле него. Заметив, что на него смотрят, он медленно поднял голову и улыбнулся медленно, по-детски.
Телегин узнал – это был боец из его роты. Мишка Соломин, из-под Ельца, из пригородных крестьян, взят был как доброволец еще в Красную гвардию и попал на Северный Кавказ из армии Сиверса.
Он только на секунду встретился взором с Телегиным и сейчас же опустил глаза, будто от смущения, и тут только Иван Ильич вспомнил, что Мишка Соломин славился в роте как сочинитель стихов и безобразный пьяница, хотя пьяным видали его редко. Ленивым движением плеча он сбросил шинель и стал надевать рубашку. Иван Ильич полез по насыпи к классному вагону, где бессонно в одном окошке у командира полка, Сергея Сергеевича Сапожкова, горела керосиновая лампа. Отсюда, с насыпи, были яснее видны звезды и внизу, на земле, – красноватые точки догорающих костров.