Восемнадцатый год
Шрифт:
Вадим Петрович положил локти на колени, закрыл лицо руками.
Прошли долгие годы. Всегда казалось, что еще какое-то одно преодоление, и он проснется от счастья в такое же, как в былом, синее утро. Два китайчика под зонтиками поведут его через горбатый мостик в дом с приподнятой крышей… Там ждет его невыразимо любимая, невыразимо родная…
«Моя родина, – подумал Вадим Петрович, и опять вспомнилась тройка, мчавшаяся по селу. – Это – Россия… То, что было Россией… Ничего этого больше нет и не повторится… Мальчик в сатинетовой рубашке стал убийцей».
Он быстро встал и заходил по траве, заложив руки за спину и хрустя пальцами. Мысли сами занесли его туда, куда он, казалось, наотмашь захлопнул
«Ну, что же, – думал он, – умереть легко, жить трудно… В этом и заслуга каждого из нас – отдать погибающей родине не просто живой мешок мяса и костей, а все свои тридцать пять прожитых лет, привязанности, надежды, и китайский домик, и всю свою чистоту…»
Он даже застонал и оглянулся, – не слышит ли кто? Но детские голоса все так же пели. Ворковали голуби на ржавом карнизе… Поспешно, точно воруя, он вспомнил еще одну минуту нестерпимой жалости. (Он никогда об ней не поминал Кате.) Это было год тому назад, в Москве. Рощин еще на вокзале узнал, что в этот день были похороны мужа Екатерины Дмитриевны и что она сейчас – совсем одна. Он пришел к ней в сумерки, прислуга сказала, что она спит, он остался ждать и сел в гостиной. Прислуга шепотом рассказала, что Екатерина Дмитриевна все плачет: «Повернется к стеночке на постельке и ну, как ребенок, – заведет, так мы уж в кухню дверь затворяем…» Он решил ждать хотя бы всю ночь, сидел на диване и слушал, как тикает маятник где-то, уводя время, отнимая секунды жизни, кладя морщины на любимое лицо, серебря волосы – беспощадно, неумолимо… Рощину казалось, что если Катя не спит, то именно думает об этом, слушая стук часов. Потом он услышал ее шаги, слабые и неуверенные, точно у нее подвертывался каблучок. Она ходила в спальне и будто что-то шептала. Останавливалась, подолгу не шевелилась. Рощин начал тревожиться, как будто понимал сквозь стену Катины мысли. Скрипнула дверь, она прошла в столовую, зазвенела хрусталем в буфете. Рощин вытянулся, готовый кинуться. Она приотворила дверь: «Лиза, это вы?» Она была в верблюжьем халатике, в одной руке сжимала рюмку, в другой – какой-то жалкий пузыречек… Хотела этими средствами избавиться от тоски, от одиночества, от неумолимого времени, от всего… Ее сероглазое осунувшееся лицо было как у ребенка, брошенного всеми… Ее бы – в китайский домик. Вадим Петрович сказал ей тогда: «Располагайте мной, всей моей жизнью…» И она поверила, что может все свое одиночество, все годы оставшейся жизни утопить в его жалости, в любви…
Какого черта, в самом деле, какого черта! Конечно, он всегда знал, что ни на одно мгновение Катя не отступала от него – и когда его давила ненависть свинцовыми обручами, и в этот страшный месяц боев. Словно незримой тенью, раскинув руки, беззвучно моля, она преграждала ему путь, и он, охрипший от бешеного крика, вонзал штык в красноармейскую шинель, вонзал сквозь эту неотступную тень и, сняв фуражку, вытирал лезвие…
Обедня кончилась. Из церкви повалила толпа загорелых юнкеров и офицеров. Не спеша пошли знаменитые генералы с привычно строгими глазами, в чистых гимнастерках, с орденами и крестами: высокий, картинно стройный красавец, с раздвоенной бородкой и фуражкой набекрень – Эрдели; мухрастый, в грязной папахе – колючий Марков; низенький – Кутепов, курносый, коренастый, с медвежьими глазками; казак Богаевский с закрученными усами. Затем вышли, разговаривая, Деникин и холодный, «загадочный», как называли его в армии, с красивым, умным лицом – Романовский. При виде главнокомандующего все подтянулись, курившие под березами – бросили папироски.
Деникин был теперь уже не тот несчастный, в сбитых сапогах и в штатском, больной бронхитом «старичок», увязавшийся без багажа в обозе за армией. Он выпрямился, был даже щегольски одет, серебряная бородка его внушала каждому сыновнее почтение, глаза округлились, налились строгой влагой, как у орла. Разумеется, ему далеко было до Корнилова, но все же из всех генералов он был самый опытный и рассудительный. Прикладывая два пальца к фуражке, он важно прошел в церковные ворота и сел в коляску вместе с Романовским.
К Рощину подошел долговязый Теплов; левая рука его была на перевязи, на плечи накинута измятая кавалерийская шинель. Он побрился для праздника и был в отличном настроении.
– Новости слыхал, Рощин? Немцы и финны не сегодня завтра возьмут Петербург. Командует Маннергейм – помнишь его? Свитский генерал, молодчина, отчетливый рубака… В Финляндии всех социалистов вырезал под гребенку. И большевики, понимаешь, уже драпают из Москвы с чемоданами через Архангельск. Факт, честное слово… Приехал поручик Седельников из Новочеркасска, рассказывает… Ну, а в Новочеркасске – елочки точеные – баб шикарных, девчонок! Седельников рассказывает, на одного – десять… (Он раздвинул худые, согнутые в коленях ноги и захохотал так, что кадык у него вылез из ворота гимнастерки.)
Рощин не поддержал разговора об «елочках точеных», и Теплов опять свернул на политические новости, которыми в глуши степей жила армия.
– Оказывается, вся Москва минирована – Кремль, храмы, театры, все лучшие здания, целые кварталы, – и электрические провода отведены в Сокольники, какая-то там есть таинственная дача, охраняется днем и ночью чекистами… Мы подходим – представляешь – бац! Москва взлетает на воздух… (Он наклонился, понизил голос.) Факт, честное слово. Главнокомандующий принял соответствующие меры: в Москву посланы особые разведчики – найти эти провода и – когда будем подходить к Москве – не допустить до взрыва… Но зато уж повешаем! На Красной площади! Елки точеные! Публично, с барабанным боем.
Рощин поморщился, поднялся:
– Ты бы уж лучше про девочек рассказывал, Теплов.
– А что – не нравится?
– Да, не нравится. – Рощин твердо посмотрел в рыжеватые глупые глаза Теплова.
У того длинный рот углом пополз на сторону.
– То-то, видно, ты забыть не можешь красный паек…
– Что? – Рощин сдвинул брови, придвинулся. – Что ты сказал?
– То сказал, что у нас в полку все говорят… Пора тебе дать отчет, Рощин, по работе в Красной Армии…
– Мерзавец!
Только то обстоятельство, что у Теплова одна рука была на перевязи и он еще считался на положении раненого, спасло его от пощечины. Рощин не ударил его. Заведя руку за спину, он круто повернулся и, весь как деревянный, с поднятыми плечами, пошел между могил.
Теплов поднакинул сползшую шинель и, обиженно усмехаясь, глядел на его прямую спину. Подошли корнет фон Мекке и неразлучный с ним веснушчатый юноша с большими светлыми, мечтательными глазами, – сын табачного фабриканта из Симферополя, Валерьян Оноли, одетый в поношенную, в бурых пятнах, студенческую шинель с унтер-офицерскими погонами.
– Что тут у вас произошло – поругались? – резким голосом, как бывает у глуховатых людей, спросил фон Мекке. Все еще недоумевающий Теплов, дергая себя за висячие усы, передал весь разговор с подполковником Рощиным.
– Странно, вы все еще удивляетесь, господин штабс-капитан, – скучающе, с мечтательными глазами, проговорил Оноли. – Мне с первого дня было ясно, что подполковник Рощин – шпион.
– Брось, Валька. – Фон Мекке мигнул всей левой стороной лица, пораженного контузией. – Гвоздь в том, что его лично знает генерал Марков. Тут сплеча не руби… Но я ставлю мой шпалер, что Рощин – большевик, сволочь и дерьмо…