Восемнадцатый год
Шрифт:
– Кипяток есть, иди, Телегин, – сказал Сапожков, высовываясь с кривой трубкой в зубах в окошко.
Керосиновая лампа, пристроенная на боковой стене, тускло освещала ободранное купе второго класса, висящее на крючках оружие, книги, разбросанные повсюду, военные карты. Сергей Сергеевич Сапожков, в грязной бязевой рубашке и подтяжках, обернулся к вошедшему Телегину:
– Спирту хочешь?
Иван Ильич сел на койку. В открытое окно вместе с ночной свежестью долетало бульканье перепела. Пробухали спотыкающиеся шаги красноармейца, вылезшего спросонок из теплушки за надобностью. Тихо тренькала балалайка. Где-то совсем близко загорланил петух, – был уже первый час ночи.
– Это как так – петух? – спросил Сапожков, кончая возиться с чайником.
Глаза его были красны, и румяные пятна проступали на худом лице… Он пошарил позади себя на койке, нашел пенсне и, надев его, стал глядеть на Телегина:
– Каким
– Опять беженцы прибыли, я уже доложил комиссару. Двадцать подвод с бабами, ребятами… Черт знает что такое, – сказал Телегин, помешивая в кружке с чаем.
– Откуда?
– Из станицы Привольной. Их большой обоз шел, да казаки по пути побили. Все иногородние, беднота. У них в станице два казачьих офицера собрали отряд, ночью налетели, разогнали совет, сколько-то там повесили.
– Словом, обыкновенная история, – проговорил Сапожков, отчетливо произнося каждую букву. Кажется, он был сильно пьян и зазвал Телегина, чтобы отвести душу… У Ивана Ильича от усталости гудело все тело, но сидеть на мягком и прихлебывать из кружки было так приятно, что он не уходил, хотя мало чего могло выйти толкового из разговора с Сергеем Сергеевичем. – Где у тебя, Телегин, жена?
– В Питере.
– Странный человек. В мирной обстановке вышел бы из тебя преблагополучнейший мещанин. Добродетельная жена, двое добродетельных детей и граммофон… На кой черт ты пошел в Красную Армию? Тебя же убьют…
– Я тебе уже объяснял…
– Ты что же, в партию, быть может, ловчишься?
– Нужно будет для дела, пойду и в партию.
– А меня, – Сапожков прищурился за мутными стеклами пенсне, – вари в трех котлах, коммунистом не сделаешь…
– Вот уж, если кто странный, так это ты странный, Сергей Сергеевич…
– Ничего подобного. У меня мозги не диалектические… Дикая порода, – один глаз всегда в лес смотрит. Гм! Так ты говоришь – я странный? (Он усмехнулся, видимо с удовлетворением.) С октября месяца дерусь за советскую власть. Гм! А ты Кропоткина читал?
– Нет, не читал…
– Оно и видно… Скучно, братишка… Буржуазный мир подл и скучен до адской изжоги… А победим мы, – коммунистический мир будет тоже скучен и сер, добродетелен и скучен… А Кропоткин хороший старик: поэзия, мечта, бесклассовое общество. Воспитаннейший старик: «Дайте людям анархическую свободу, разрушьте узлы мирового зла, то есть большие города, и бесклассовое человечество устроит сельский рай на земле, ибо основной двигатель в человеке – это любовь к ближнему…» Хи-хи…
Сапожков, точно обижая кого-то, пронзительно засмеялся, пенсне запрыгало на костлявом его носу. Смеясь, полез под койку, вытащил жестяной бидончик со спиртом, налил в чашку, выпил и хрустко разгрыз кусочек сахару.
– Наша трагедия, милый друг, в том, что мы, русская интеллигенция, выросли в безмятежном лоне крепостного права и революции испугались не то что до смерти, а прямо – до мозговой рвоты… Нельзя же так пугать нежных людей! А? Посиживали в тиши сельской беседки, думали под пенье птичек: «А хорошо бы, в самом деле, устроить так, чтобы все люди были счастливы…» Вот откуда мы пошли… На Западе интеллигенция – это мозговики, отбор буржуазии – выполняют железное задание: двигать науку, промышленность, индустрию, напускать на белый свет утешительные миражи идеализма… Там интеллигенция знает, зачем живет… А у нас, – ой, братишки!.. Кому служим? Какие наши задачи? С одной стороны, мы – плоть от плоти славянофилов, духовные их наследники. А славянофильство, знаешь, что такое? – расейский помещичий идеализм. С другой стороны, деньги нам платит отечественная буржуазия, на ее иждивении живем… А при всем том служим исключительно народу… Вот так чудаки: народу!.. Трагикомедия! Так плакали над горем народным, что слез не хватило. И когда у нас эти слезы отняли, – жить стало нечем… Мы мечтали – вот-вот дойдут наши мужички до Цареграда, влезут на кумпол, водрузят православный крест над Святой Софией… Земной шар мечтали мужичкам подарить. А нас, энтузиастов, мечтателей, рыдальцев, – вилами… Неслыханный скандал! Испуг ужасный… И начинается, милый друг, саботаж… Интеллигенция попятилась, голову из хомута тащит: «Не хочу, попробуйте-ка – без меня обойдитесь…» Это когда Россия на краю чертовой бездны… Величайшая, непоправимая ошибка. А все – барское воспитание, нежны очень: не в состоянии постигнуть революции без книжечки… В книжечках про революцию прописано так занимательно… А тут – народ бежит с германского фронта, топит офицеров, в клочки растерзывает главнокомандующего, жжет усадьбы, ловит купчих по железным дорогам, выковыривает у них из непотребных мест бриллиантовые сережки… Ну, нет, мы с таким народом не играем, в наших книжках про такой народ ничего не написано… Что тут делать? Океан слез пролить у себя в квартире, так мы же и плакать
Сапожков больше не мог говорить. Лицо его пылало. Но, видимо, самого главного он так и не сказал. Телегин, оглушенный водопадом его слов, сидел, открыв рот, с остывшей кружкой на коленях. В проходе вагона послышались шаги, как будто шел кто-то неимоверно тяжелый. Дверь купе приотворилась, и показался широкий, среднего роста человек с прилипшими к большому лбу темными волосами. Он молча сел под лампой, положив на колени большие руки. На обветренном грубом лице его редкие морщины казались шрамами, глаз не было видно в тени глазниц и нависших бровей. Это был начальник особого отдела полка, товарищ Гымза.
– Опять шпирт достал? – спросил он негромко и серьезно. – Смотри, товарищ…
– Какой такой спирт? Ну тебя к свиньям. Видишь, чай пьем, – сказал Сапожков.
Гымза, не шевелясь, прогудел:
– Так еще хуже, что врешь. Спиртищем из окна так и тянет, в теплушках шевеление началось, бойцы принюхиваются… Бузы у нас мало? Во-вторых, опять философию завел, дурацкую волынку, отсюда я заключаю, что ты пьяный.
– Ну, пьяный, ну, расстреляй меня.
– Расстрелять мне тебя недолго, это ты хорошо знаешь, и если я терплю, то принимая во внимание твои боевые качества…
– Дай-ка табаку, – сказал Сапожков.
Гымза важно достал из кармана тряпичный кисет.
Затем, обращаясь к Телегину, продолжал медленным голосом, точно тер жернова:
– Каждый раз одна и та же недопустимая картина: на прошлой неделе расстреляли троих подлецов, я сам допрашивал, – гниль, во всем сознались. И он сейчас же достает шпирту… Сегодня расстреляли заведомую сволочь, деникинского контрразведчика, он же сам его и поймал в камышах… Готово: нализался и тянет философию. Такая у него получается капуста, ну, вот я сейчас стоял под окном, слушал, – рвет, как от тухлятины… За эту философию другой, не я, давно бы его отправил в особый отдел, потому что он же разлагается… Он потом два дня болен, не может командовать полком…
– А если ты расстрелял моего университетского товарища? – Сапожков прищурился, ноздри у него затрепетали.
Гымза ничего не ответил, будто и не слышал этих слов. Телегин опустил голову… Сапожков говорил, придвигая потный нос к Гымзе:
– Деникинский разведчик, ну да. А мы вместе с ним бегали на «Философские вечера». Черт его знает, зачем он полез в белую армию… Может быть, с отчаяния… Я сам его к тебе привел… Довольно с тебя, что я исполнил долг? Или тебе нужно, чтобы я камаринского плясал, когда его в овраг повели?.. Я сзади шел, я видел. – Он в упор глядел Гымзе в темные впадины глаз. – Могу я иметь человеческие чувства, или я уже все должен в себе сжечь?