Восход
Шрифт:
На стене по бокам телефона карточки артистов: Мозжухина, Максимова, Макса Линдера и Веры Холодной.
Впрочем, страсть к портретам у нас у всех.
У каждого из нас есть портрет Ленина. У меня, кроме Ленина, Толстой, Пушкин, Гоголь, Белинский, Крылов, Щедрин и Островский. И еще большая картина «Запорожцы», где мне очень симпатичен ехидный писарь.
У Ивана Павловича — Дзержинский, Свердлов, Урицкий, Володарский, Роза Люксембург и цветная открытка «Княжна Тараканова».
Вероятно потому, что Тараканова очень
У предукома Матвеюка рядом с Марксом, Энгельсом и Лениным портрет Бакунина. Сын белорусского учителя, окончивший гимназию в Минске, сбежавший от родителей, он влюблен в Бакунина. Даже собирается писать пьесу из его жизни.
Окно моей комнатушки выходит на внутренний двор. Видны широкие ворота с калиткой. У дощатого забора небольшая синельня, где синили нитки для домашнего тканья. Там же валяльня.
Вид из моего окна скучный, да и комната — едва повернуться. Но я люблю свою комнатушку. В углу стол с ящиком, на нем вырезанный из фанеры чернильный прибор, статуэтка Льва Толстого.
Зато что хорошо в комнате — это три книжные полки. Герасим смастерил. Правда, книги разные, но тем-то они и привлекательны.
Дождь постепенно утихает, наконец совсем перестал.
Андрей уже проснулся, подбросил своей «холере»-лошади сена. К Андрею подошел Герасим. И они, два бородатых, оба валяльщики, уселись на бревна, принялись о чем-то калякать.
Из-за лохматых туч вдруг показался край солнца, и лучи его проникли в мою комнату. Послышался скрип входной двери. Шаги затихли около моей комнаты.
— Иван Павлович, входи! — крикнул я и открыл дверь.
— Нет, не узнали, Петр Иванович.
Передо мною хозяйка. Мы поздоровались.
— Как жилось без нас, Елена Ивановна?
— Все разъехались, и дом опустел. Скучно стало.
— Когда вам скучать? Сад, огород, корова, куры. Коля далеко улепетнул?
— В Болкашино.
— Ага, к своим родителям. Давно?
— Больше недели. Вы хоть позвонили бы. Уехали — и как в воду.
— Зачем звонить? Телефон далеко от вас. Не услышите. Гаврилов и Матвеюк далеко тронулись?
— Не сказали. Ну, я пойду завтрак готовить. Будите Ивана Павловича.
И она, кокетливо улыбнувшись, вышла.
Иван Павлович спал лицом в подушку. Жалко его будить.
На большом письменном столе у него, как и всегда, порядок. Книги в одной стопке, тетради по математике — в другой, пачка подшитых газет — в третьей.
Окно из комнаты Ивана Павловича выходит на противоположную улицу, где стоят дома. В одном таком доме, стоящем как раз напротив окна, и живет Зоя.
Наверное, не раз они занимались мимической игрой, разговаривали знаками, как глухонемые.
Большого труда стоило мне растолкать Ивана Павловича. Впору было крикнуть, что Зоя смотрит в окно.
— Вставай, друг, приехали!
— Где
— Станция Рамзай, кому надо, вылезай.
— Ты, Петр?
— Я — Петр, а ты — Иван. Иди умойся. Только что звонил Шугаев.
— Случилось что-нибудь? — Он привстал.
— Ничего не случилось. Просит, чтобы мы зашли.
Иван Павлович принялся собираться, а я вышел на террасу. Солнце уже светило вовсю, небо освободилось от последних туч, и в воздухе приятно пахло свежестью, травой, тополем.
— Здравствуй, дедушка Герасим! — крикнул я седому, с бородой в два раза большей, чем у Андрея, старику и направился под навес, где они сидели вдвоем.
Старик тоже рад был нашему возвращению. За время, которое живем у них, все мы свыклись и были как родные.
Хороший старик Герасим. И ничего-то он не понимал ни в своей вере, ни в какой другой. Она его не касалась. Как он был батраком, так и остался. Он рано овдовел, детей не было, вторично жениться не пожелал и прижился в семье Синельковых как свой. Сколько мы ни шутили над ним, чтобы он женился, старик только посмеивался в седые усы.
— Доброе утро, дядя Андрей! Жива твоя лошадь?
— Спасибо, пока не слегла. На базар, что ль, ее свести, на махан татарам. Да ехать не на чем будет. Садись с нами, курить угости. Как спалось?
— Хорошо, дядя Андрей. Только гром резанул прямо в окно.
— И слава богу, что врешь складно. А мне бы пора домой, чай, ждут. Куда пропал три дня?
— Дом твой не уйдет. Мы еще сходим на базар глаза продавать. Пойдешь?
— А то разь утерплю! Две пары валенок захватил с собой. Продам по дешевке. Зимой готовь сапоги, а летом валенки. О-ох, грамотеи! — невесть с чего заключил он. — Беда с вами.
Мы закурили. Герасим не только не курил, но отодвинулся от дыма, чем потешил Андрея.
— Самогон небось пьешь? — спросил его Андрей.
— Самогон из хлеба.
Я спросил Герасима, не был ли кто у меня, не заезжал ли. Часто прямо на квартиру заезжали к нам из волостей председатели или секретари. А дальние здесь и ночевали.
Как хозяйке, так и Герасиму мы, уезжая, наказывали, чтобы они расспрашивали, кто бывал, по каким делам.
— Был у тебя третьеводни Михалкин.
— Что говорил?
— Вроде что-то разладилось с этими… как их? — бедными комитетами у него.
Михалкин, мордвин, член уисполкома, храбрый и настойчивый. Прошлой зимой он участвовал в подавлении кулацко-белогвардейского восстания в Вернадовке. Он взял с собой отряд мордвы, и кто верхами на лошадях, кто на санях помчались в пекло восстания.
Второй отряд из татарской волости. Им руководил тоже член уисполкома Девлеткильдеев.
Михалкин в этом бою потерял австрийскую трубку с длиннейшим мундштуком и медной цепочкой. Горевал об этом не меньше, чем Тарас Бульба по своей люльке…