Восходитель
Шрифт:
Именно так я пускал пузыри — можно извинить недоумка. Даже и более зрелые люди любят фрондировать — этим манером они утверждают свое достоинство — даром ли оно так топорщится!
Но будьте же ко мне снисходительны — маленькой захолустной петарде невыносимо жить в неподвижности. Все те же стены, все та же скудость, кажется, время остановилось. Зачем я, если не для того, чтобы взлететь и загореться? Терпи. Ты никто, и звать никак.
Но я не находил себе места. В юности всякое несоответствие переживаешь особенно остро. А уж субъекты вроде меня с их вечно повышенной температурой и столь же повышенной самооценкой… Все, в чем я жил,
Что же спасло меня? Ты и спасла. В моем ненормальном состоянии нежданно грянувшая влюбленность не столько лишила меня устойчивости, сколько, напротив, ее вернула. Встряхнула стрелки на циферблате, а с ними и всю мою обыденщину.
Пожалуй, не меньше чем тысяча лет меня отделяет от старого города, от спутанных замызганных улиц, которые я пробегал ежедневно. И даже не тысяча, что значит "тысяча" — полое, равнодушное слово? Нет, минуло неизмеримо больше, минуло два десятилетия, больше, чем половина жизни. И никогда, уже никогда я не метался на жаровне с таким самоедским остервенением.
Дело не только в незрелом возрасте — я и в Москве не сразу стал взрослым. Дело все в той же среде обитания. Провинциальный быт беспросветен, зато провинциальный роман захлестывает тебя с головой. Чем жалостней было все, что я видел, тем жарче и щедрей было чувство. Только оно и могло возместить то, чего не было, скрыть то, что было, и примирить мое глупое сердце с этой пародией на жизнь. Злые и грешные слова, но так, с тоскою, без благодарности, душа отзывалась на каждый день.
Но чем же и впрямь я мог утешиться в той скученности грязных кварталов с желтыми бликами узких окон? С кривыми и тесными тротуарами — едва разойдешься со встречным прохожим? С киосками, лавочками, парикмахерскими, в которых стригут, скоблят подбородки и выясняют отношения? С продолговатыми помещениями на уровне первого этажа — в городе их называли растворами? И негде приткнуться, некуда деться, сбежать от опостылевших лиц, от этого горестного пейзажа!
Любовь, возникшая в этом мирке, должна была совершить невозможное, почти чудодейственно перевесить регламентированное время и ограниченное пространство. Она это делала — с редкой свежестью и невесть откуда взявшейся силой.
Душен и пресен был днем наш город, поэтому все начиналось вечером. Всегда неожиданный темный полог прятал нашу скудную жизнь, обволакивая дыханием тайны, уподоблением правды вымыслу, сближеньем и парадом планет.
А может быть, возбуждал и тревожил страх, зарождавшийся в те часы — молодость бездарно проходит, ежеминутно сочится сквозь пальцы, как струйка стекает в летейскую глубь, и надо спешить, не терять ни мига и жить, жить взахлеб, с тропической страстью, пока наша юность не изошла.
Как дерзко преобразилась столица! Не только ее древняя кожа — сама душа ее стала иной, уже не похожей на ту, что ворочалась в этом просторном холмистом теле. Однако томительный час заката обнаруживает в державной твердыне ее старомосковскую прелесть.
Общий фасад украшают женщины. То ли они произрастают на плодородной столичной почве, то ли из всех уголков страны слетаются честолюбивые пташки. Иной раз даже грустно вздохнешь — сколько возможностей я упускаю из-за своей чудовищной занятости. Столько отменного дамья ринулось бы по первому зову. Впрочем, я вовсе не убежден, что это принесло бы мне радость.
Голос был полудетский, высокий. Она им старательно выводила запомнившуюся с тех пор мелодию. Забавная наивная песенка о том, как странствовал некий чудак — все не сиделось ему на месте — с потешным зверьком на своем плече. Рефрен выпевала она по-французски, должно быть, чтоб подчеркнуть иноземность этого странного бродяги, который блуждал по разным странам авек де ля мармо€€ттэ.
Эта печальная полуфразочка на полузнакомом языке во мне и осталась, другие выветрились. Стоит занервничать, заволноваться, и я привычно бурчу под нос: авек де ля мармо€€ттэ. Чужой язык я давно уже выучил, и с ним еще два других в придачу, но эти звуки не потеряли того фонетического очарования, которым манил недоступный мир.
И все же была она хороша? Теперь — не знаю, тогда я знал, что нет ее лучше и притягательней. Впоследствии я набрел на мыслишку очень неглупого юмориста. На белом свете два вида красавиц — первые улыбаются вам с обложек журналов и с экранов. Это законные чемпионки. И тем не менее как-то вы держитесь. Но есть и другие, ничем не опасные, и вот возникает одна из них — веснушчатая соседка Анна. Она-то вас и сбивает с ног. Видя ее, вы ловите воздух сразу же пересохшим ртом, пытаетесь уцелеть — напрасно! Анна ввергает вас в помешательство первым же взмахом своих ресниц.
Так и случается в этих пятнышках на географической карте, в крохотных бугорках на глобусе. Так произошло и со мной. За исключением веснушек все приблизительно совпадало. Да и жила она неподалеку, в детстве мы не раз с нею сталкивались. Выросли, и судьба свела нас, стали друг от друга зависеть. Моя нетерпеливая кровь, вчера еще гнавшая прочь отсюда, вдруг устремилась в ином направлении. Анны стреноживают скакунов, Анны встают на их пути и заслоняют собой столицы, спасают от нашествия варваров.
Машина сворачивает еще раз, мелькают кадры нового сити, призванного представить приезжим и обретенное богатство и космополитический дух вчерашней разросшейся слободы. Долгое время я беспокоился: стал ли я городу своим? Теперь, когда на этот вопрос дан утвердительный ответ, я вновь неутомимо допытываюсь: стал ли мне своим этот город? Это почти уже ритуальный, в чем-то болезненный диалог. Провинция отпускает трудно.
По крайней мере, на несколько лет великий поход на Москву был отсрочен. Время безумия. Но ведь и ныне, стоит лишь мысленно воскресить гибкую худую фигурку, медленный отрешенный взгляд, и усмиренная старая дрожь, будто заточенным острием, пробует, крепка ли броня. За миг единый одолеваешь путь, на который затратил годы. От первой встречи до той, последней, в которой мы должны были выжить. А чаще всего опаляет день, когда наконец я ее познал, еще не веря, что это явь. Нервный смешок, чуть слышный голос: "Ну, чему быть — не миновать. Мы ведь хотим этого оба".
Ее нагота только умножила соблазн и прелесть ее худобы. Но отдалась она с тем же задумчивым сосредоточенным выражением, которое всегда покоряло. Не было ничего вакхического. Вспомнилось, как прочел у Пушкина: "Ты предаешься мне нежна, без упоенья". Так это же про нас, про нее. Да, не отдалась — предалась! Пошла в полон, приникла, доверилась!
И никогда уже не испытывал такой благодарности и вины, такой же умиленной растроганности! Вдруг с изумлением обнаружил: нежность приносит мне наслаждение, почти запредельное по утонченности. По протяженности и полноте не шло оно ни в какое сравнение со всеми бенгальскими страстями. Недаром из тех трескучих искр стойкого пламени не возгорелось.