Восхождение на холм царя Соломона с коляской и велосипедом
Шрифт:
Воистину не ведаем, что творим…
Крохотное облако, практически без величины, так, одна кажимость, набрякло именно в этот момент и пролилось густым и омерзительно холодным мелким дождем. Это выглядело, как проделка пакостника, брызгающего клизмой из окна на идущих внизу.
Когда дождь прошел, Лилия Ивановна обратила внимание на закрученные проволокой изнутри ворота и калитку, она увидела не топтанное ногами крылечко, а потом и то, что должна была увидеть сразу – внутренние ставни.
Ощущение себя нигде. Чемодан тяжел, сапоги неудобны. И ни один человек из другого двора не вышел сказать ей, дуре: «Кого ты зовешь, женщина?»
На станции она села в первую попавшуюся электричку.
С
15
История могла легко свернуться в комок и закончиться. Но ничто на земле не проходит бесследно.
Возьмем ту же Астру. Она уехала из Киева, приехала в Москву, не нашла сестру, а нашла племянницу, узнала, как ускользнула от той в пропасти лифта Лилия Ивановна, как дочь обиделась на мать, и наоборот… Можно не останавливаться и писать, и писать длинно и печально о несовпадении и непонимании, но нет…
Вернемся обратно в Киев.
Вера Алексеевна, чисто вымытая хозяйственным мылом учительница-дева, была переполнена явлением новой родни, ей хотелось поделиться новостями с кем-то, рассказать про Астру («молодежная стрижка, как-то даже неловко, когда открытая шея при наличии дряблости»), про некую Лилию Ивановну («молодая вдова, осталась в большой квартире, потолки три пятьдесят»).
Вера Алексеевна металась в поисках собеседника из родни, потому что просто так, чужому, это неинтересно. Но наступило время, когда все рассыпались горохом и живут без общения. Где-то умирают дальние старики, соседи уносят с собой их подушки и заварные чайники, а ей достаются фотографии, глянцевые грамоты и неотоваренные талоны.
Вера Алексеевна испытала обиду одиночества, стала чистить пемоксолью раковину, зачихала, пошла искать супрастин («это у меня аллергический компонент на химию»), а к ней возьми и приди двоюродная сестра. Очень нелюбимая, очень неприятная, одним словом, еще один аллергический компонент. Вера Алексеевна выразительно, с некоторым даже вызовом выпила при ней лекарство, говоря прямо в глаза: «Между прочим, это супрастин». Имея в виду момент раздражения, который вызвал у нее приход Марии.
А та, как оказалось, много чего помнила и знала. Во-первых, она знала девчонок – Лильку и Астру. Во-вторых, она знала их маму, в-третьих, после самой войны она у них жила, потому как… Боже, какое было время!
Вера Алексеевна, занятая усвоением супрастина, оставила без внимания то смятение лица, которое случилось у ее гостьи. Вера Алексеевна не полагала правильным считаться с чужими эмоциями, когда имела свои. А то, что Мария стоит к ней спиной и смотрит в окно, так это ее свойство – бестактность поведения. Пусть стоит. Если бы Вера Алексеевна подошла ближе к Марии, то она увидела бы такое лицо у нелюбимой сестры, о котором не подозревала. Тем более она бы в голову не взяла абсолютно неправдоподобную вещь, что сама Мария тоже не подозревала, что прошлое может так проявиться и так тебя достать.
Мама, мамочка, мамуся…
…Во время оккупации у ее мамы, самой красивой женщины на свете – так думает она и сейчас, – был дядечка, немецкий офицер, тоже писаный красавец. Они шли по улице – и люди замирали от такого количества красоты. Кареокая, с косой вокруг головы, мама носила такие ямочки на щеках, что казалось, никакая война – не горе. Дядя Францик, высокий и сильный, выставлял один палец, и она, дите, висла на нем и раскачивалась, и было ей так легко и спокойно, как никогда не было потом. Но потом наступило сразу. Было прекрасно – и сразу без перехода стало «потом».
Мамочку побрили наголо до маленькой
Ее взяла к себе, «пока не вернется папа», сестра отца. Там были две худые, поцарапанные девчонки с бритыми, но не голубыми, а вычерневшими, будто подкопченными головами. Они от души выпрямляли, вытягивая изо всей силы, ее кудри. «Кругом война, а ты кудрявая», – строго говорила старшая, Лилька. Мария была согласна, она тогда уже стала большой и мудрой, и даже попросила, чтоб ей сделали так, как у них. Наголо.
– Так у них же были воши! – смеялась тетка Дуся. – А ты вся вон какая сытенькая.
Пришлось жить кудрявой и терпеть насмешки бритоголового населения войны. Ее тошнило от козьего молока, а эти две девчонки не могли им напиться. И вечно ходили с белыми окружьями вокруг рта.
Приехал с войны папа. У него дергалось веко и время от времени спазм перекашивал лицо. И тогда все ждали конца его муки, а потом продолжали разговор как ни в чем не бывало.
Она не могла полюбить этого человека. Не мог-ла! И уже понимала, что он знает про это. Потому и кривило его чаще всего, когда она была рядом. Она приносила ему боль. Когда ей было шестнадцать, папа умер. Это был какой-то специфический год. Его называли годом разоблачения культа. Она этого не понимала, ей было все равно, культ-некульт. Отец в гробу лежал красивый и длинный. Впервые она подумала, что они с мамой тоже были неплохой парой, хотя разве можно сравнить? Немца – так получалось! – она считала более красивым.
Всю жизнь она перебивалась из нищеты в нищету. Связь с теткой после их отъезда была потеряна сразу. Отец ей не писал, а Мария еще была безграмотной. Забылись бритые девчонки, а собственные кудри как-то сами собой почти выпрямились. Лет в семнадцать у нее поседела прядь волос. Красиво так поседела, с вызовом. Через многие годы дамы начнут платить деньги за создание такого волосяного изыска. Она же стеснялась пряди. Она вообще жила невпопад и понимала: да, именно так живет. Невпопад.
Долго не выходила замуж, потому что боялась несчастья возможных детей. Зоркий глаз отмечал неуменьшаемость детской бритоголовости на единицу площади и времени. Она долго думала над этим свойством – страны? земли? народа? – которые просто переиначивают время от времени название, оставляя суть. Вшивость теперь называлась исключительно педикулезом. Недоедание – авитаминозом. Война – миром. Работа в лаборатории больницы (после медицинского техникума) очень способствовала размышлениям. Тихо вокруг, только не спит барсук, стеклышки бряк-бряк, специфический запах человеков изнутри. Она искала зависимость внешнего от внутреннего и, увы, не находила. Разные люди имели одинаковую кровь, не говоря уже о прочих, более грубых материалах.
Она жалела, что не смогла получить хорошего образования, спокойного и постепенного. Завлабша говорила ей: «Какие проблемы! Учись! Ты молодая и одинокая». Действительно, какие? Но она робела, боялась перемен, людей, конкурса, к тому же ей хотелось в университет, не в медицинский… Одним словом, духу не хватило, а там приспел и замуж, от которого она так долго оборонялась.
Он был прибалт, высокий и рыжий. Его звали Франц. Она никогда не скажет ему, что пошла на звук имени, как крыса за дудочкой. Она просила его вытягивать пальцы и пыталась повиснуть на них, дура такая. Хороший оказался парень. Она понравилась его родне, хотя он сказал, что мама пару раз вызывала неотложку, когда он написал ей про русскую невесту.